Пример культурного наследия античной эпохи. Культурное наследие античности
Начиная с четырнадцатого века итальянские художники и поэты обратили свой взор к античному наследию и попытались возродить в своем искусстве облик прекрасного, гармонически развитого человека. Возрождение, или Ренессанс, обозначил культурно-исторический этап, с которого началось изучение античного искусства и литературы, которые были восприняты как идеальное воплощение внешнего облика и внутренней духовной жизни человека.
Особенно важное для эпохи Возрождения значение имело античное наследие. Античный гуманизм, его героическая концепция человека, его земной, пластически чувственный по сравнению со средневековьем характер были близки людям этой эпохи.
В процессе формирования и развития культура Возрождения определяет отношение к другим типам культуры, к другим эпохам. Обращение к античному наследию выступает важной особенностью культуры Ренессанса. Антропоцентризм и прославление прекрасного, гармонически развитого человека были особенно близки европейскому гуманизму. В период Ренессанса возрождается античный идеал человека, понимание красоты как гармонии и меры, реалистический язык пластических видов искусства в отличие от средневекового символизма. Практическое, житейское мировосприятие древних было более притягательным, разнообразным и доступным, чем построения средневековых схоластов. Художников, скульпторов и поэтов Возрождения привлекают сюжеты античной мифологии и истории.
Вопрос о характере связи Возрождения с античной традицией дает нам возможность остановиться на разъяснении нашего понимания диалектического соотношения понятий наследия, традиций, с одной стороны, и новаторства - с другой, а также преемственности и разрыва в истории искусства. Известно, что Возрождение было временем решительной новаторской перестройки всей системы предшествующей художественной культуры, то есть пережившей свою историческую жизнеспособность великой культуры средневековья. Для этой эпохи характерны новая концепция роли личности художника в творческом процессе, социально-эстетической функции его искусства, само отношение художественного образа к реальности (ренессансный реализм). Искусство этого времени было действительно пронизано духом решительного новаторства. Именно поэтому в нем с принципиальной глубиной решались насущные проблемы отношения к традициям прошлого.
Обращение Возрождения к традиции античной культуры, ее преображение оборачивались новаторским шагом в эволюции искусства, служили этому новаторству не в меньшей мере, чем отречение от традиций предшествующего средневековья, к которому теоретики и практики итальянского Возрождения относились достаточно отрицательно. Однако было бы неправильно понимать это слишком буквально. Почти никогда в самой художественной практике такой отказ от непосредственно предшествующего наследия не оказывался абсолютным. Внутренняя связь с прогрессивными тенденциями даже в отрицаемой в целом предшествующей традиции всегда будет иметь место. Всякая новая художественная культура при всей своей античности вырастает из старого этапа, «взрывая» его.
Гуманисты были историками, филологами, библиотекарями, любили копаться в старых рукописях и книгах, составляли коллекции древностей. Они стали восстанавливать забытые труды греческих и римских авторов, устанавливать подлинные. Большая часть текстов античных авторов, которыми располагает современная наука, была выявлена именно гуманистами. Большую роль в распространении античного наследия сыграло изобретение и распространение книгопечатания. Важно отметить, что античные рукописи и памятники были не мертвыми вещами, но подлинно учителями, помогавшими открыть самого себя.
В течение многих столетий ученые и писатели восхваляли прозой и стихами неотразимое и неувядающее очарование тех памятников литературы и искусства, которые дошли до нас от античного мира. Собрать все, что было сказано об этом, было бы задачей невыполнимой. Притом, не ограничиваясь одним только восхвалением античности, сотни писателей разных народов и эпох отражали и воплощали это увлечение ею в своем собственном творчестве и оставили нам почти необозримый материал подражаний, реминисценций, рецепций и переработок, более или менее тесно соприкасающихся с литературой двух основных наиболее известных нам культурных кругов античного мира - Греции и Рима и широких сфер их влияния. При этом каждая эпоха обращалась к произведениям античности в своих собственных целях, искала в них ответов на вопросы современности, воспринимала и изображала характеры героев древности в соответствии с представлениями и требованиями своего времени.
Воспроизведение античных сюжетов и образов встречается нередко не в общеизвестных произведениях, где оно сразу бросается в глаза, а в таких сочинениях, которые не только в широких кругах малоизвестны - или совсем неизвестны, - но и у специалистов не вызывают живого интереса. Найти отдельные отклики на античные мотивы и проследить их восприятие, развитие и изменение иногда нелегко. Никогда нельзя также поручиться за достаточно полный охват этого богатого и разнообразного материала. Наиболее же сложным вопросом является раскрытие причин возрождения интереса к той или иной тематике, имеющей свои корни в античной литературе; поэтому те случаи, когда эти причины возможно установить почти с полной несомненностью, являются наиболее привлекательными моментами работы.
О великом значении использования культурного наследия прошлого говорилось и говорится в настоящее время не мало: именно поэтому современному читателю может стать полезным и интересным знакомство с тем, каким образом воспринималось и преобразовывалось культурное наследие античного мира, влечение к которому проявлялось то в более явной и бурной, то в более скрытой форме, но по существу не угасало никогда.
В античной литературе впервые оформилось большое число литературных сюжетов, впоследствии подвергшихся многократной обработке порой в виде имитаций, близких к своим прототипам, порой в форме своеобразной и самобытной. При этом неисчерпаемым источником сюжетов явилась как для самих античных авторов, так и для их наследников и подражателей греческая мифология. Все множество произведений, разрабатывающих в той или иной форме мифологические сюжеты, едва ли возможно обозреть. При этом от взгляда тех, кто знаком только с общепринятой традиционной версией какого-либо сюжета, вошедшей в широко распространенные «мифологии», может ускользнуть то обстоятельство, что многие сюжеты претерпели ряд существенных изменений уже в пределах самой античной литературы в эпоху эллинизма, в эпоху римского принципата и особенно в ранней и поздней Римской империи. Изменялись перипетии судеб отдельных мифических героев, оценка их характеров и поступков, трактовка крупных мифологических циклов.
Некоторые из таких версий, просуществовав достаточно долгое время, впоследствии опять сошли со сцены, уступив место тем, которые были зафиксированы еще в произведениях классической эпохи. Но литература Западной Европы вплоть до X IV в., а в некоторых странах и дольше, почти до XVII в., пользовалась в основном мифологическими сюжетами в их позднеантичном обличии. Поэтому версиям мифов, бытовавшим в римской и в неклассической греческой литературе, необходимо было уделить в настоящей работе особое внимание и проследить шаг за шагом ряд изменений, постепенно вносимых в основной сюжет. Именно в этих изменениях наиболее ясно отражаются интересы и вкусы общества, современного тому или иному писателю, и вопросы, волнующие его. Под «античными сюжетами» понимаются те сюжеты, которые уже в самой античной литературе были оформлены в литературных произведениях, а не те, которые связаны с историческими образами и событиями древнего мира. Так, например, история Александра Македонского, уже в начале новой эры, а возможно, и много раньше, ставшая темой полуфантастических повестей, является, с нашей точки зрения, античным сюжетом, унаследованным европейской литературой, а тему любви Антония и Клеопатры мы таковым считать не можем, поскольку от античной литературы она до нас в виде законченного «романа» не дошла. Тот, кто впервые знакомится с древнегреческими мифами в их традиционной общепринятой форме, едва ли задумывается над тем, как эти мифы сложились и, конечно, не представляет себе, какой долгий и извилистый путь они прошли и сколько отклонений и версий, иногда очень существенных, затрагивающих важные узловые моменты мифа, остается известным лишь очень узкому кругу лиц, специально изучающих мифологию. Между тем, на развитие того или иного общеизвестного мифологического сюжета нередко оказывали влияние различные побочные версии, по какой-либо причине более соответствовавшие интересам и взглядам той эпохи, когда этот сюжет заново подвергался литературной обработке и приобретал таким путем новую жизненную силу.
Литература Возрождения в корне изменила жанровую систему. Была создана новая система литературных жанров, некоторые из них, известные со времен античности, были возрождены и переосмыслены с гуманистических позиций, другие созданы заново. Наибольшие изменения коснулись сферы драматургии. Взамен средневековых жанров Ренессанс возродил трагедию и комедию, жанры, в буквальном смысле сошедшие со сцены еще во времена Римской империи. По сравнению со средневековой литературой изменяются сюжеты произведений - сначала утверждаются мифологические, затем исторические или современные. Меняется сценография, она основана на принципе правдоподобия. Сначала возвращается комедия, затем трагедия, которая в силу особенностей жанра утверждается в период осознания новой культурой неизбежности конфликта между идеалом и действительностью.
Непосредственное эстетическое наслаждение искусством прошлого, обретение в нем неповторимых радостей, не находимых в других эпохах в таких именно эстетических формах, отношение к великим памятникам прошлого как к живому искусству необычайно обогащает эстетический мир современного человека. Такая прямая форма освоения традиции всем человечеством в его каждодневной эстетической практике и есть его основная, наиболее глубинная форма. Освоение и новаторская переработка традиций самими художниками во многом обусловлена этой народной стихией освоения традиции. Она обусловлена и тем, что художник, как и историк искусства, является, прежде всего, эстетически переживающим человеком, а затем уже собственно художником, творящим объекты эстетического переживания, эстетического освоения мира.
- 1. Наследие Античного мира в образовании и науке
- 2. Раскрытие тайн Античного мира в Петербурге
- 3. Залы Античности в Государственном Эрмитаже
- 4. Литературное наследие Античности в Петербурге
- 5. Античные сюжеты на живописных полотнах
- 6. Архитектура Античности – «Музыка, застывшая в камне»
- 7. Герои Античных мифов в гостях у Петербуржцев
- Школы, гимназии, лицеи, академии…
- 1. Древние греки первыми поняли необходимость обучать детей – давать людям знания.
- Из далёкого античного мира к нам пришло много современных слов: алфавит (от первой буквы греч. алфавита «альфа»), пенал (от латинского пенна), тетрадь (от греч. «тетра»).
- В Древней Греции залы для спортивных занятий называли гимнасиями. Отсюда произошло слово гимназия. В лицеях Древей Греции изучали риторику, астрономию.
- 2. Петербург всегда был центром Российского образования.
- Первый в россии и самый известный Лицей открыли в Царском Селе 19 октября 1811 года.
- Первая в россии академия наук – это Кунсткамера . Слово « академия » произошло от имени мифического героя Академа.
- Царскосельский лицей – в наше время и
- Лицей на рисунке XIX века
- Одним из самых известных выпускников лицея был А. С. Пушкин
- В середине XIX в. его перевели в Петербург – Каменоостровский, 52
- В 1868 г.немецкий торговец Г.Шлиман отправился на поиски легендарной Трои воспетой Гомером в поэме «Иллиада ». До Шлимана события, описанные в поэме, считались красивым мифом. Но он еще в детстве поверил Гомеру и решил во чтобы то ни стало отыскать Трою. «Иллиада» стала для него путеводителем. Когда Генрих не обнаружил у деревни Бунарбаши (считалось, что Троя была именно там)холодного и горячего ключей, то – отправился в другое место. В 1870 г.он обнаружил ключи у дер.Гиссарлык и решил приступить к раскопкам. Несколько недель тяжелой работы не приносили результата,но наконец рабочие наткнулись на мощную крепостную стену. Всего в раскопе было обнаружено 37 слоев. Самый древний относился к III тысячелетию до н. э. Шлиман был убежден, что нашел Трою. 15 июня 1873 г.был обнаружен богатейший клад из золотых и серебряных вещей. Шлиман решил,что это клад царя Приама и еще более убедился в мысли, что сумел обнаружить легендарную Трою. Весь Мир был поражен находками, но Шлиман на этом не остановился и решил отправиться в Миккены.
- 1. Россиянам помогали знакомиться с античным миром прежде всего императоры Пётр I, Екатерина II, Александр I , а также богатые и образованные петербуржцы – коллекционеры. Знаменитые вельможи-коллекционеры: Лаваль,Строганов .
- 2. Петербургские учёные-антиковеды работают в зданиях Петербургского Университета . Первый в России известный антиковед М. С. Куторга.
- 3. На Васильевском острове жил купец, поверивший Гомеру. Впоследствии, он стал основателем Микенской археологии
- В 1991 году на доме 28 по 1-й линии Васильевского острова, где когда-то жил Шлиман, была установлена мемориальная доска
- Здание Нового Эрмитажа (Миллионная ул., 35) было возведено в 1842-1851 годах по проекту архитектора Л. фон Кленце. Портик Нового Эрмитажа украшен десятью гигантскими фигурами атлантов.
- 1. В Петербурге подлинные произведения искусства Древней Греции и Рима хранятся в Эрмитаже
- 2. В средине XIX века для античной коллекции построили новое здание – Новый Эрмитаж
- 3. Античные произведения искусства привозились из-за границы по приказу императоров, их покупали у коллекционеров, иногда их дарили музею, также коллекция пополнялась за счет находок археологов.
- 4. Античная экспозиция в Эрмитаже представлена в следующих залах: аттической керамики, древнегреческой скульптуры, античных гемм, римской скульптуры
- Чернофигурный динос «Корабли»
- Краснофигурный псиктер «Пирующие гетеры».
- Сосуды такой своеобразной формы с полой ножкой наполняли холодной водой и ставили в кратеры с вином, чтобы его охладить.
- 1. Слово «керамика» - по гречески означает глина. Роспись на древнегреческих сосудах показывает нам изображения богов и героев, фрагменты историй из мифов.
- 2. В Эрмитаже хранится одна из лучших в мире коллекций расписных ваз.
- 3. Каждый тип сосудов имел свое назначение: в одних хранили вино, в других воду, в третьих зерно. Экспозиция керамики очень полно дает предствление о жизни и быте древних греков.
- Древнегреческие скульптуры – исторические источники
- Многие скульптуры изображены в хитонах до самых ступней ног – древнегреческих одеждах. Также мы можем видеть прически, головные уборы. Все это дает нам понимание, как выглядели древние греки
- Скульптуры – произведения искусства
- Как могли древние скульпторы достичь такого совершенства в изображении человека? С помощью математики, мастера определяли идеальные пропорции человеческого тела.
- Венера Таврическая (Афродита. Богиня красоты и любви) , приобретенная еще при Петре I в Италии.
- Современные специалисты пришли к выводу, что это греческий подлинник 3 в. до н.э. Подобных статуй сохранилось в мире очень мало.
- В Древнем Египте носили перстни с каменными печатками, главным образом в фоме особо почитавшегося египтянами жука скарабея
- В Эрмитаже хранится первоклассная коллекция античных гемм (резных камней) - инталий и камей – она включает около 10 000 памятников и не имеет себе равных в мире
- Геммы служили амулетами, украшениями и могли быть личной печатью владельца
- Выпуклая гемма – это камея. А геммы, с вдавленными изображениями называют инталия
- В благодарность Александру I, сохранившему семейству Богарнэ положение и доходы, Жозефина (жена Наполеона) подарила русскому царю этот шедевр древней глиптики. Осенью 1814 года государь передал эту камею в Эрмитаж.
- Таких крупных камей (высота ее – 15,7 сантиметра, ширина – 11,8 сантиметра и высота рельефа – 3 сантиметра) в мире насчитывается всего несколько штук. На ней изображены Птолемей Филадельф, правитель эллинского Египта, и его жена Арсиноя .
- 1. В Эрмитаже достаточно полно представлены все основные виды римской скульптуры: культовые статуи, рельефы, декоративная скульптура, портретная пластика.
- 2. При создании портретов реальных людей скульпторы стремились к досоверности. Одним из шедевров коллекции является бронзовый бюст римлянина (I в. до н.э.) – трудно найти памятник, равный по силе выражения скорби и горестных раздумий.
- 3. Среди культовых статуй выделяется статуя Юпитера . Эрмитажный Юпитер - одна из самых больших античных скульптур, сохранившихся в музеях мира. Он достигает 3,5 метров в высоту, его вес не менее 16 тонн. Статуя была найдена во время археологических раскопок, проводимых Дженкинсом на вилле императора Домициана.
- В Летнем саду, на площадке перед "Чайным домиком", стоит памятник великому русскому баснописцу И. А. Крылову
- Подлинные античные рукописи, старинные переводы античных авторов – хранятся в Петербурге в здании Российской национальной библиотеки на площади Островского
- 1. В античном мире появились такие литературные жанры, как поэма, трагедия, комедия, ода, басня. Самые известные предания, которые дошли до нас – это мифы.
- 2. Античные произведения, являются важными историческими источниками (например поэмы Гомера), так как там рассказывается о том, как жили и о чем думали древние греки и римляне
- 3. Античная литература – это и произведения исскуства . Они отличаются выразительностью образов, красотой слова, крылатыми выражениями (например Ахиллесова пята ).
- 4. Античные боги, герои мифов, крылатые выражения прочно вошли в российскую поэзию.
- 5. Перевод античных произведений – сложная задача. Необходимо было прекрасно знать древние языки и обладать поэтическим даром. В Петербурге жили известные переводчики поэты: Василий Андреевич Жуковский, Михаил Васильевич Ломоносов, Иван Андреевич Крылов .
- Побывав на месте раскопок древнеримского города, разрушенного извержением Везувия, Карл Павлович Брюллов написал картину "Последний день Помпеи ".Эта картина произвела сенсацию как в России (где о ней восторженно пишут А.С.Пушкин, Н.В.Гоголь, А.И.Герцен и др.), так и за рубежом. Картина хранится в Русском музее.
- Картина французского художника Ванлоо, Карл (Шарль-Андре)
- Персей и Андромеда , хранится в Эрмитаже
- 1. Герои мифов, загадки античного мира будоражили воображение художников. Спустя столетия на их полотнах оживали сюжеты античных историй.
- 2. Шедевры живописи на античные сюжеты хранятся в Эрмитаже . Это произведения лучших мастеров Европы.
- 3. Произведения исскуства на античные сюжеты, созданные российскими художниками хранятся в Русском Музее .
- Русскому музею принадлежит несколько зданий: Корпус Бенуа (наб. канала Грибоедова, 2) , Мраморный дворец (миллионная ул.,5/1) , Михайловский дворец (инженерная ул, 4), Михайловский замок (ул.Садовая, 2), Строгановский дворец (Невский, 17)
- Здание Биржи (Биржевая пл., 4)
- Парфенон. Афинский акрополь. IV в. до н. э.
- Наследие античных архитекторов
- 1. «Архитектура » - с древнегреческого – искусство проектировать и строить здания.
- 2. Античные зодчие нашли идеальное соотношение частей здания. Оно называется «золотым сечением »
- 3. Колонны придумали древние египтяне. Но греки стали использовать колонны, для отго чтобы они «несли» верхнюю часть здания
- 4. Греки украшали здания скульптурой, которая рассказывала о назначении здания.
- 5. Архитектурный стиль, образцом которого служили античные сооружения, называют классическим.
- Здание Биржи , называют также Российским Парфеноном. Потому что прообразом для негопослужили древнегреческие храмы, в первую очередь величественный Парфенон, будто вырастающий из–под земли, окруженный мощными колоннами.
- Тома де Томон (архитектор здания) - ориентировал здание Биржи на водораздел реки Невы – главной водной магистрали города. Здание Биржи – знаменитый храм торговли. Его украшают скульптурные группы “Нептун с двумя реками” и “Навигация с Меркурием и рекой”.
- Александрийский театр (Площадь Островского, 2. Архитектор К.И.Росси)
- Адмиралтейство (Адмиралтейский проезд, 1, архитектор А.Д.Захаров).
- Триумфальная арка - Арка Главного штаба
- Часть ансамбля Дворцовой площади
- Аритиктурный ансамбль
- Архитектурный ансамбль (от французского ensemble - целостность, связность, единство) - это гармоническое единство зданий, инженерных сооружений (мосты, набережные и др.), скульптуры и садово-паркового искусства.
- Существуют архитектурные ансамбли, созданные единовременно, по единому плану и ансамбли, складывающиеся годами, усилиями многих зодчих, бережно дополняющих складывающуюся композицию так, что новые элементы органически сочетаются со старыми. Классическим примером такого ансамблей может служить Дворцовая площадь в Санкт-Петербурге .
- Дворцовая лощадь
- Горный Институт (архитектор А.Н. Воронихин)
- Манеж Конногвардейского полка (Арх. Д. Кваренги)
- Таврический Дворец . (архитектор И.Е. Старов)
- Когда-то Резиденция Потемкина. Дворец расположен на Шпалерной улице, в квартале между Потёмкинской и Таврической улицами. Позади него находится Таврический сад.
- Большой Гостиный двор (Невский пр., 35) – 2010 год
- Гостиный двор - 1802 год. (Арх. Валлен-Деламот)
- 1. «Скульптура » - с латыни – вырезаю, высекаю. Красота и поэтичность скульптуры покорила европейцев. Стилизованные античные памятники украшают дома, площади и улицы Петербурга.
- 2. Несмотря на то, что каждый скульптор изображал статую по разному, статую античного бога легко узнать по его атрибутам.
- 3. Первые скульптурные изображения античных богов и героев появились в Петербурге в Летнем саду
- Статуя Аполлона в Летнем Саду. Атрибуты : серебряный лук и золотые стрелы, золотая кифара (отсюда его прозвище - Кифаред - «играющий на кифаре») или лира.
- Юстиция. Аллегория правосудия. Статуя Летнего сада. Атрибуты : Весы, меч, мантия, очень часто повязка на глазах, поскольку правосудие должно совершаться "невзирая на лица",
- Минерва (Афина). Атрибуты : змея, сова, эгида (щит с головой Медузы Горгоны), копье
- Марс.
- Бог войны, обычно изображался обнаженным со шлемом на голове. Обычно Марс держит в руках трофей и копье.
- Афина
- Первыми в Петербурге появились скульптуры Афины
- Петропавловская крепость - начало города. Иоанновский мост ведет к Петровским воротам крепости. В нишах ворот по обе стороны от арки стоят две скульптуры. Это Афина Полиада (Городская) и Афина Паллада (Воительница)
- Афина Полиада - покровительница ремесел, защитница мирной жизни. Атрибуты: зеркальце (направленное в сторону Невы), змея в руке (знак мудрости)
- Афина Паллада – богиня справедливой войны. Скульптор Трезини в данном случае заменил совы и сфинкса (класические атрибуты Афины) – на саламандру, которая примостилась на боевом шлеме богини.
- Паллада
- Полиада
- Гермес
- Гермес (Меркурий), сын Зевса (Юпитера) и нимфы Майи, был не только богом торговли, но и вестником олимпийских богов. А также..покровителем воров...
- Среди других каменных и бронзовых богов Петербурга, стоящих под открытым небом, Гермес-Меркурий занимает одно из первых мест. Его чаще других персонажей античных мифов можно заметить в городе.
- Западный фронтон здания Биржи на Васильевском острове украшает скульптурная нруппа «Торговля» - с Гермесом во главе.
- Самый красивый петербургский Меркурий стоит у фасада дома № 56 на Невском проспекте. В этом пышном здании, где сегодня находится Центральный гастроном, в начале XX столетия размещался знаменитый магазин купцов Елисеевых.
- Здание Таможни (Пушкинский Дом). Наб. Макарова, 4. Статуя Гермеса украшает фронтон здания
- Главный финансовый центр Петербурга возник во второй половине XIX века в районе Невского проспекта и Большой Морской улицы. Здесь появляются банки, торговые фирмы и магазины. Один из крупнейших в России банков находился в доме № 62 на Невском . Это Русско-азиатский банк. Высокий фронтон этого здания с конца XIX века украшает голова бога торговли. Крылышки украшают шапочку Меркурия. На его шее переплелись две змеи - символ мудрости. Интересно, что в этом же доме № 62 на Невском проспекте сегодня тоже находится банк.
- Дом №62, Невский проспект
- Апполон и музы
- Кто управляет квадригой на аттике Александринского театра? Что за скульптуры стоят в нишах главного фасада этого здания?
- Такой квадригой управляет на аттике Александринского театра бог солнечного света лучезарный Аполлон.
- Аполлон был покровителем различных видов искусств, предводителем девяти муз. Покровительствовал этот бог и театральному искусству.
- Две музы - Терпсихора и Мельпомена - стоят в полуциркульных нишах главного фасада театра. Муза трагедии Мельпомена держит в руке трагическую маску. Муза танца Терпсихора играет на кифаре.
- Квадрига на аттике Александринского театра. Квадригой называют античную двухколесную повозку, запряженную четверкой коней в один ряд
- Александринский театр. Площадь Островского
- Интересно, что среди богов и героев Петербурга не оказалось самого главного античного бога - Зевса (Юпитера).
- Аид (Плутон) и Геракл (Геркулес) встали у широких ступеней Горного института.
- Братья Диоскуры, укротители дикий коней, появились у входа в Конногвардейский манеж.
- Последняя скульптура из созданных на темы античных мифов установлена в 1981 году у кинотеатра «Прометей» на проспекте Просвещения.Часто ее называют «Летящий Прометей».
- При подготовке презентации использованы материалы:
- 1. Цифровой коллекции Эрмитажа
- (http://www.hermitagemuseum.org/html_Ru/index.html )
- 2. Информация Русского музея (http://www.rusmuseum.ru/museum/)
- 3. Единая коллекция цифрообразовательных ресурсов (http://edu-tsor.edu.cap.ru/)
- 4. Банк фотографий Петербурга (http://spbfoto.spb.ru/foto/)
- 5. Материалы свободной энциклопедии ВикипедиЯ (http://ru.wikipedia.org)
- 6. Страничка ИСТОРИЯ САНКТ-ПЕТЕРБУРГА XVIII-XX ВВ
- (http://www.peterlife.ru/travel/petersburgbooks/inn-saint-petersburg-022.html)
- 7. Краеведение. Петербург – город музей. Петербургская тетрадь (Л. К. Ермолаева и др.)
- Презентацию подготовил Гейнке Глеб, 5 класс (экстернат)
Значение античного искусства как особого звена в цепи историко-художественного развития общества очень велико. Конечно, античное искусство, его художественно-стилевая система неповторимы и невоспроизводимы, как неповторимы исторические условия, вызвавшие его к жизни. Однако гуманизм, эстетическое совершенство этого искусства, первооткрытие в нем ряда сохраняющих и в дальнейшем свою ценность художественных завоеваний, наконец, огромный авторитет его системы определили силу и глубину его воздействия на ряд последующих цивилизаций. В особенности глубоко воздействие античного мира сказалось в истории народов Европы.
АНТИЧНЫЕ ТРАДИЦИИ В СРЕДНИЕ ВЕКА
Даже в эпоху феодализма, возникшего на развалинах античного рабовладения и бывшего во многом антиподом древнего мира, авторитет античности был огромен. Не следует забывать, что основа всей идеологической системы европейского средневековья - христианство зародилось в недрах поздней античности. Полемизируя и борясь с основами античной культуры или своеобразно их интерпретируя, европейское средневековье уже тем самым было преемственно связано с античностью. Наследие неоплатоников, формальная логика Аристотеля лежали в основе богословско-философской мысли не только в Западной Европе, Византии, но и у арабов (последние вообще очень широко черпали, обычно при посредстве Византии, из наследия античных наук, медицины, геометрии. Но в гораздо меньшей степени, чем европейцы, они обращались к наследию художественному) 1 . Здесь не место подробно анализировать различие тех античных истоков, которые перерабатывали западноевропейский и византийский восточнохристианский миры. Отметим лишь, что на Западе непосредственным источником культуры служила культура позднего Рима. Латынь стала языком образованности, возродившейся после бурь переселения народов и крушения западной Римской империи. Латынь в пестром этническом конгломерате Западной Европы являлась наряду с религией силой, вносящей в раннефеодальную анархию начала целостности и единства. Вместе с латынью, с трудами первых творящих еще в эпоху поздней античности отцов церкви дошли из древности и фрагменты римской литературы.
Античные образы, символы, переосмысленные согласно нормам средневекового сознания, занимали свое место в сложной иерархии символов, обозначений и образов искусства того времени.
Велико было обаяние знаменитых поэтов, ораторов, философов античности. Так, особо велик был авторитет Вергилия. То место, которое ему отвел в своей «Божественной комедии» Данте, не могло тогда никого удивить. Однако следует помнить, что средневековье создало иное понимание человека и меры его ценности, чем античность. Не менее важно, что на Западе между концом римской цивилизации и началом новой средневековой феодальной культуры образовался достаточно длительный хронологический разрыв. Как исходный материал при создании новой культуры наряду с обломками позднеантичной, тоже достаточно трансформированной к этому времени образованности и искусства огромную роль играла стихия «варварства», народно-фольклорных традиций племен, разрушивших державу дряхлого Рима. И все же формирующаяся культура средневековой Европы использовала и переработала тип древнеримской базилики. Она создавала исполненное драматической динамики, одухотворенной страстности искусство, формируя особую концепцию синтеза, и при этом так или иначе обращалась и к техническому опыту и к образному репертуару поздней античности.
В Византии складывающаяся средневековая культура непосредственно вырастала на базе эллинизма 2 . Там шло преимущественное освоение традиций греческой культуры. Правда, первое время после ее образования наряду с греческим, официальным языком восточной Римской империи, оставалась латынь. Однако
1 Есть одно важное исключение. В зодчестве арабских народов средневековья в сложный сплав его истоков входила наряду с восточной традицией и традиция античная. Более того, дух ясной гармонии форм архитектуры и архитектурного орнамента в «снятом» виде включал в себя и эстетический опыт античности.
2 Соотношение между позднеантичной и восточнохристианской традициями было глубоко и всесторонне разработано Д. В. Айналовым, М. В. Алпатовым, В. Н. Лазаревым.
30
очень скоро устанавливается господство греческого языка. Существенное значение имело то, что формирование новой средневековой культуры проходило в Византии путем внутренней трансформации, без того пресечения преемственности, которое преобладало на Западе. Поэтому воздействие античной традиции в формировании новой культуры было особо ощутимым. Так, в литературе еще долго в арсенал образов и метафор поэзии придворной, любовной и идиллической входили Зевс, Арес, Афродита, Эрот и нимфы. Более того, стихотворные размеры, тропы, композиционные приемы во многом или следовали античным образцам или деформировали их. Так, в одном из творений византийского эпоса XII века «Дигенис» («Дважды рожденный») античные мифические образы и олицетворения причудливо вплетаются как третий полноценный элемент в ту смесь христианской символики и народно-фольклорных мотивов, из которых складывается сложная структура поэмы. Так, христианская средневековая идея о бренности земной жизни выражена следующим образом: «Непостоянны радости в непрочном нашем мире. В Аиде их пристанище, Харон - их повелитель». Песнь Дигениса в честь любимой девы вызывает в памяти у поэта сцену встречи Одиссея с сиренами: «И в изумленье там пришли, подобно Одиссею, что, находясь на корабле, сирен услышал пенье».
Ряд ученых, философов сосредоточивает свои усилия на изучении и комментировании древнегреческих текстов. Античная филология как наука собственно и была создана в позднеантичные и послеантичные времена, и в частности в Византии. Правда, комментарии выполнялись обычно в типичном средневековом аллегорическом духе. Иногда поэты и ученые стремились дополнить древних. Один из таких ученых - Иоанн Цец задался целью запечатлеть в соответствующих поэмах события, следующие за описанием гнева Ахилла в поэме Гомера. Эта поэма, как всякая стилизация, отличалась рассудочной педантичностью стиля: «Муза, о бедствиях страшных войны жестокой троянской всем расскажи, Каллиопа, в тех песнях, что сложены нами» 1 . В освещении событий дает себя знать не античность, а христианская этика. Все же Цец и его современники обстоятельно знали (если и не вполне понимали) античную культуру. Она была традицией - наследием, предметом бережного сохранения и подражания, подвергаясь сознательной или непроизвольной переработке. Прямая преемственность традиции, языковая общность обеспечивали большую сохранность и больший удельный вес наследия греческой культуры в Византии, вообще в странах христианского Востока, чем в Западной Европе того времени.
Однако более глубоким, чем эта линия в культуре Византии (все же основанная на подражании и адаптации), был иной аспект отношения к эллинскому наследию. Он проявлялся в глубоко трансформированном чувстве гармонии, величия, синтетичности пластических искусств. Интерес к ясным пропорциональным системам, которые пронизывали наиболее выдающиеся творения искусства средневековья, является тем же отзвуком эллинства. Конечно, столь непосредственно ощущаемая связь с античностью в VI и VII веках (например, равеннские мозаики) была впоследствии почти неузнаваемо трансформирована. И все же ни строго соразмерные архитектуре и друг другу композиции мозаик церкви монастыря в Дафни, ни величавые образы киевского Софийского собора и храма Кинцвиси, ни просветленная гармония «Троицы» Рублева - этого аналога итальянскому проторенессансу - не возникли бы в своих особых, неповторимых формах, если бы не далекие корни эллинства. В преодолении и использовании античных традиций выросли удивительные в своей возвышенной поэтичности художественные культуры Византии, Балкан, Древней Руси, Закавказья. И в самой Византии композиции мозаик церкви монастыря Кахрие-Джами при всей их противоположности пластическому духу античности не могли возникнуть вне воздействия наследия античности.
Сказанное не умаляет значения того основного и неповторимого вклада, который внесла в мировое искусство культура феодальной Европы, связанная с христианской этикой и культом и глубоко отличная от эстетических и этических идеалов античности (одухотворенный драматизм образов, иная концепция синтеза искусства). И все же без античности как предшественника эта культура сконструировалась бы существенно иначе (вспомним хотя бы искусство средневекового Китая или Индии). Без сложных взаимодействий с античным наследием средневековая культура Западной Европы также не могла бы подготовить в своих недрах с такой полнотой качественно новую культуру - культуру Возрождения.
СУДЬБА АНТИЧНОГО НАСЛЕДИЯ В ЭПОХУ ВОЗРОЖДЕНИЯ
Особенно глубокое значение имело античное наследие для эпохи Возрождения. Античный гуманизм, его героическая концепция человека, его земной, пластически чувственный по сравнению со средневековьем характер были близки людям этой эпохи.
Возникшая в становящихся на путь капитализма вольных городах Италии, Нидерландов, Западной Европы, культура Возрождения не случайно получила свое классическое и наиболее гармонически всестороннее осуществление именно в Италии. Там вольные города являлись по существу (Флоренция, Милан) и по форме (Венеция) независимыми городами-государствами, своеобразными раннекапиталистическими полисами. Италия была насыщена, как никакая другая западноевропейская страна, памятниками великой цивилизации, там связи с античной традицией оказывались глубокими и органичными.
Вопрос о характере связи Возрождения с античной традицией дает нам возможность остановиться,на разъяснении нашего понимания диалектического соотношения понятий наследия, традиций, с одной стороны, и новаторства - с другой, а также преемственности и разрыва в истории искусства. Это поможет
1 В гомеровском эпосе муза сама воспевает по призыву поэта, ссылка же на составителя - творца поэмы («сложены нами») звучала бы совершенно неожиданно в эпоху формирования античного эпоса.
31
уяснить некоторые критерии, которыми мы руководствовались при определении значения и ценности вклада античной Греции в мировое искусство. Известно, что Возрождение было временем решительной новаторской перестройки всей системы предшествующей художественной культуры, то есть пережившей свою историческую жизнеспособность великой культуры средневековья. Для этой эпохи характерны новая концепция роли личности художника в творческом процессе, социально-эстетической функции его искусства, само отношение художественного образа к реальности (ренессансный реализм). По замечанию Энгельса, «это был величайший прогрессивный переворот из всех пережитых до того времени человечеством... » 1 . Искусство этого времени было действительно пронизано духом решительного новаторства. Именно поэтому в нем с принципиальной глубиной решались насущные проблемы отношения к традициям прошлого.
В культуре Ренессанса был очень силен пафос отрицания непосредственно предшествующего опыта. Однако он органически переплетался с не менее страстным преклонением перед теми старыми ценностями, перед той прерванной средневековьем традицией, которая воплощалась в античности. Ее. прямое возрождение и представлялось одной из главных целей новой культуры. При этом важно подчеркнуть, что такая особенность присуща не только Возрождению. Нет такой, проникнутой духом новаторства значительной эпохи, которая одновременно не апеллировала бы к традициям, к опыту - чаще всего не своих прямых предшественников. Не менее известно и то, что на деле никакого ренессанса в смысле повторения, нового рождения не было. Этого и не могло быть - история не возвращается вспять. Поэтому всякая реставрация когда-то великих и в свою эпоху органических художественно-культурных систем, всякие попытки формального подражания старой стилистике не порождали ничего, кроме мертвых форм стилизации или академизма. Чаще всего точное следование внешней оболочке традиции, декларативное преклонение перед ее авторитетом в действительности оборачивалось ее фальсификацией.
Отношение художников Ренессанса к античности было не имитационное, что и явилось одним из условий расцвета искусства и плодотворности его творческого обращения к традиции. Дело не только в том, что мастера Возрождения плохо знали античность и в большей мере были знакомы с Римом, чем с Грецией. Суть в том, что культура Возрождения обладала своим собственным большим эстетическим содержанием. Социальные формы функционирования искусства в культуре классического полиса или Римской империи были иными, чем в культуре Возрождения. Уже отмечалось, что родовой универсальный человек классики и индивидуальность героя Возрождения - явления не совпадающие. Но при этом различии все же существовала глубокая общность между Возрождением и Древней Грецией - центральная роль человека в художественном образе мира, его героическая концепция, утверждаемая на новой исторической ступени развития. Поэтому все же существовала и внутренняя связь эпохи Возрождения именно с греческой классикой. Она была органичной и стихийно естественной, несоизмеримо более органичной, чем у позднейших классицистов, которые, к примеру, как Рафаэль Менгс, были осведомлены в делах античности гораздо шире, чем Рафаэль и Тициан. Это отчасти связано с тем, что в городах XV века вставали проблемы, аналогичные проблемам греческого полиса.
Обращение Возрождения к традиции античной культуры, ее преображение оборачивались новаторским шагом в эволюции искусства, служили этому новаторству не в меньшей мере, чем отречение от традиций предшествующего средневековья, к которому теоретики и практики итальянского Возрождения относились в достаточной мере отрицательно. Однако было бы неправильно понимать это слишком буквально. Почти никогда в самой художественной практике такой отказ от непосредственно предшествующего наследия не оказывался абсолютным. Внутренняя связь с прогрессивными тенденциями даже в отрицаемой в целом предшествующей традиции всегда будет иметь место. Всякая новая художественная культура при всей своей антитетичности вырастает из старого этапа, «взрывая» его.
Пафос отрицания средневековья на самом деле также не был абсолютным. Нет нужды ссылаться на переходные течения Ренессанса, на его неоготические реминисценции. Обратимся к классическим явлениям Возрождения. Так, творчество Микеланджело включает в «снятом» виде и драматическую динамику порыва человеческого духа, чуждую классике, но впервые обретенную западноевропейским средневековьем. Страстная связь с миром, порыв к действию и борьбе «Давида» были подготовлены в средние века, пусть в мистифицированной форме порыва души к иному миру. Связь беспощадной характерности донателловского «Цукконе» с реализмом средневековья еще более непосредственна. Особенно ясно и открыто эта связь прослеживается в Северном Возрождении, где влияние античности было менее непосредственным и сильным. Поэтому искусство Ренессанса немыслимо вне связи с его предшественником, оно тесно связано с ним самим фактом его преодоления.
Вообще внутренняя связь с предшествующим этапом проявляется и в национальной интонации культуры Возрождения разных стран. Она обусловлена не только своеобразием развития страны на данном этапе, но и предшествующим эстетическим опытом культуры своего народа и связана с другой, не менее важной проблемой соотношения национального и общемирового, интернационального начала в художественном сознании.
И Микеланджело и Дюрер порождены эпохой Возрождения. Взаимодополняя друг друга, они выражают в рамках единства культуры эпохи ее разные и существенные грани. Искусство Дюрера немыслимо в отвлечении от могучей жизненной характерности (а не идеальной гармоничности) скульптур Бамберга и Наумбурга, от своеобразия реалистических тенденций немецкой готики. Так, и Клуэ мог возникнуть только как антитеза и продолжение специфической стилистики французской готической живописи и витража.
1 К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. 20, с. 346.
32
ОСОБЕННОСТИ ВОСПРИЯТИЯ АНТИЧНОЙ ТРАДИЦИИ В ОБЩЕСТВЕ ПРОШЛОГО И ПРИ СОЦИАЛИЗМЕ
Одностороннее отношение наиболее последовательных представителей Возрождения к своим непосредственным предшественникам было характерной чертой не только этой эпохи (не хотелось бы в связи с этим давать социальную характеристику того абсолютного отрицания ценностей художественной культуры XIX века, которое типично для ряда течений современной буржуазной художественной мысли). Такая односторонность - либо принятие, либо отрицание предшествующего - является скорее не исключением, а типичной чертой эволюции культуры и общества в целом на стихийной, неравномерной стадии своего развития.
Сложность в области искусства состоит в том, что на деле невозможна иная эффективная форма восприятия традиции, чем именно в процессе органического решения художественных задач, поставленных современной эпохой. Важно, чтобы сама эпоха имела способность самокритически осознавать и силу и границы каждого данного переживаемого этапа своего развития. Видно, следует стремиться к конечной цели развития в ее реальном содержании, охватывая и критически перерабатывая всю совокупность действительных культурных ценностей, накопленных обществом прошлого.
Ведь социалистическая революция способна к этому, так же, как и способна к немистифицированному пониманию своих подлинных задач. Именно поэтому В. И. Ленин уже в первые годы социалистической революции выдвинул программу критического освоения с позиции интересов строительства коммунизма всего ценного, накопленного как в предшествующем этапе (культура эпохи капитализма), так и на протяжении всей истории культуры человечества.
В какой-то мере новаторское развитие традиции является характерной чертой для всех историко-художественных эпох. Вместе с тем для современной эпохи есть свои качественно-специфические черты в решении этой проблемы. Ведь в современном мире по-разному определяется смысл переживаемого нами небывалого скачка в истории общества и его культуры. Для идеологов пресловутого неокапитализма это переход к постиндустриальному обществу. Смысл революции, с их точки зрения, соответственно сводится к технической революции.
Для нас это эпоха величайшего в истории социальнообщественного переворота. Наше время - время перехода от классово-эксплуататорских общественных экономических формаций к бесклассовому обществу. Как бы то ни было, только переход от доклассового к классовому обществу с сопутствующим ему переходом от праискусства к искусству как обособившейся идеологической системе сравним по своему значению с великим переломом, который происходит сегодня на несоизмеримо более высокой ступени развития общества, человеческого коллектива и человеческой личности.
Конечно, проблема качественного скачка искусства, глубокого переосмысления всего предшествующего художественного опыта ставится шире, чем когда бы то ни было раньше. Также и сами закономерности наследования и новаторства, характерные для прошлых эпох, становятся не только нашим наследием, но и предметом критического переосмысления. Проблема освоения наследия и его новаторского развития представляется не только количественно шире, чем в эпоху односторонне-противоречивого прогресса в прошлом, но, кроме того, в известной мере ставится и качественно по-иному.
В общей форме это требует теоретического исследования ряда вопросов реальной практики искусства. Нас интересует лишь вопрос о том, каковы пути овладения традицией в сегодняшней художественной жизни. При этом возникают более частные вопросы, каковы те фундаментальные свойства искусства, которые делают возможным само обращение к традиции и ее творческое переосмысление. Какое наследие и его новаторское развитие представляется нам наиболее плодотворным, а следовательно, какие стороны наследия сохраняют свою жизненность, свою спроецированность в будущее?
Если бы искусство явилось лишь эстетически выраженной системой идеологических представлений, оправдывающих и мотивирующих классовый интерес, освящающих социально-экономическую структуру данного общества, то его духовно-содержательное значение исчерпывалось бы с падением данного общества. В таком случае история искусства сводилась бы лишь к оценке меры соответствия его эстетических форм социальному заданию и к социологическому привязыванию художественного явления к соответствующей социальной прослойке. Преемственность же сводилась бы к передаче некоторых чисто формально понятых технических навыков конструирования художественных вещей или к изучению техники поисков, необходимых приемов для решения поставленной перед искусством идеологической задачи. Эмпирически мы прекрасно знаем, что наше отношение к «Илиаде», былинам, творениям Софокла, греческой скульптуре, драмам Калидасы, «Слову о полку Игореве», индийской скульптуре, Данте, Шекспиру, Гёте, Пушкину эстетически содержательно, оно неразрывно связано с удовлетворением наших самых глубочайших эстетических потребностей.
Художественная деятельность, воплощая идеи эпохи, отражает уровень овладения человеком силами природы и общества. Ленинская теория познания, углубляющая в новых исторических условиях основные положения Маркса и Энгельса, органически сочетает представление о способности сознания объективно отражать - познавать истинную картину мира с представлением о партийности этого сознания. Ленин глубоко раскрывает присущее человеческому сознанию стремление к объективному познанию и оценке действительности, направленных на ее изменение в конкретных социальных интересах общества - класса. В каждой формации прошлого эта функция сознания в целом осуществляется в формах классового сознания в причудливом переплетении истинного и превратного. При этом объективная позиция класса порождает не только его превратные идеологические иллюзии, но и проявляет способности в пределах своих задач к объективному познанию мира, направленному
33
на его практическое изменение. Поэтому и в искусстве выражены не только преходящие иллюзии или частные задачи времени, но вместе с тем та или иная мера познания мира человеком, достигнутая на данном этапе его истории.
Не будем подробно останавливаться на анализе тех причин, по которым в предшествующих, часто неразвитых общественных формациях были возможны величайшие художественные достижения. Отметим лишь, что в основе этих причин лежит неравномерность прогресса общества и его культуры в прошлом. Остается фактом, что сами по себе ограниченные условия развития общества прошлого создают предпосылки на той или иной ступени эволюции пусть для одностороннего, но особенно впечатляющего эстетического воплощения и сегодня необходимых нам значительных эстетических ценностей. Эти ценности неповторимы, невоспроизводимы в такой именно форме на последующих этапах общества. Поэтому они являются предметом как непосредственного эстетического потребления, так и односторонней творческой переработки в художественной практике последующих эпох. Лишь в эпоху социализма становится возможным преодоление односторонности отношения к наследию в форме его нигилистического отрицания и эклектической стилизации прошлого. Сфера непосредственно наследуемого материала необычайно расширяется.
Современный человек находит, например, в Шекспире или Эсхиле некий этико-эстетический катарсис, который при обращении к творениям искусства иных эпох он в такой форме не может получить. Непосредственное эстетическое наслаждение искусством прошлого, обретение в нем неповторимых радостей, не находимых в других эпохах в таких именно эстетических формах, отношение к великим памятникам прошлого как к живому искусству необычайно обогащает эстетический мир современного человека. Такая прямая форма освоения традиции всем человечеством в его каждодневной эстетической практике и есть его основная, наиболее глубинная форма. Освоение и новаторская переработка традиций самими художниками во многом обусловлена этой народной стихией освоения традиции. Она обусловлена и тем, что художник, как и историк искусства, является прежде всего эстетически переживающим человеком, а затем уже собственно художником, творящим объекты эстетического переживания, эстетического освоения мира.
Сам этот процесс художественного потребления великого наследия - не пассивный процесс. Современный человек мыслит, чувствует иначе, решает проблемы жизни на ином уровне развития общества, чем его предшественники. Овладевая наследием, он не только развивается сам, но и развивает, переосмысляет старые ценности, переосмысляет, а не подменяет их другим содержанием.
Обратимся к конкретному примеру. В той особой форме творческого потребления наследия, которой являются новые постановки творений театральной классики, дается новое понимание как художником, так и зрителем этой классики 1 . Это либо углубленная трактовка, либо поверхностное, модернизированное искажение, либо мертвая музейная имитация прошлого.
Уланова - Джульетта, конечно, немыслима в театре эпохи Шекспира, однако реставрационный спектакль «а ля Шекспир» меньше привлечет сердца современного зрителя, чем вполне современная Уланова - Джульетта. Видимый парадокс состоит в том, что Уланова сообразно миру современного человека и именно в силу своей современности особенно глубоко раскрыла существеннейшие стороны гуманизма, действительно присущие наследию Шекспира, показала их внутреннюю связь с духовным миром современного человека. Так, Шекспир через Прокофьева и Уланову был понят особенно глубоко и стал участником в современной борьбе гуманистических и антигуманистических тенденций в культуре. Подобно этому и обращение к драматургии античной Эллады (например, постановка «Медеи» в Москве, «Эдипа-царя» в Тбилиси и особенно «Орестея» в Пирейском театре Рондириса) являет пример того творческого освоения античного наследия, в котором сплетаются восприятие зрителя и творящее усилие художника.
Второй и столь же важный аспект новаторского освоения традиции связан с деятельностью художников по созданию новых произведений искусства, порожденных потребностями жизни нашего общества, духовными, нравственными и иными проблемами, вставшими перед нашим сознанием. Эти произведения могут быть посвящены жизни и борьбе наших современников, историям и легендам прошлого, образам природы. Но все они прямо или косвенно связаны с осмыслением наследия. Это необходимый момент той интенсивной духовной жизни, в ходе которой осознает и решает свои проблемы наш художник. Естественно, что при всей широте живого общения с мировым наследием художник в каждом конкретном случае решает определенную задачу, поставленную перед ним временем. Поэтому в своем диалоге с наследием он обращается к той части традиции, тому конкретному произведению, которое созвучнее решаемой им задаче. Поэтому у художника в зависимости от его творческой индивидуальности есть любимые эпохи. В зависимости от поставленной в данный момент задачи он обращается лишь к определенному этапу наследия (например, образ Ники в оформлении балета «Икар» Рындиным или тяга к некоторым сторонам древнерусского искусства у Петрова-Водкина). Задача состоит в том, чтобы художник не терял общей широты своей эстетической ориентировки в наследии, умел критически понимать свою конкретную творческую задачу, видеть ее в контексте более широкого целого. Естественно, что всякая регламентация со стороны критика, тем более со стороны безликой модной общепринятости вкусов, лишь может исказить плодотворность творческого акта художника в его обращении к традиции. Все же в плане общей направленности искусства сегодня в конечном счете сталкиваются две идейно-эстетические тенденции понимания роли традиции и круга наследуемых ценностей. Водораздел проходит не по линии полного отрицания традиции или ее принятия, ведь даже дадаисты формально имели
1 В данном случае мы отвлекаемся от эстетической «бивалентности» такого спектакля. Он является одновременно и формой восприятия наследия и творением нового искусства.
34
традиции, к которым они обращались. Водораздел определяется борьбой двух идейно-творческих концепций искусства в XX веке.
Так, последовательные сторонники модернизма полагают, что в XX веке фигуративные методы и связи искусства с формами жизни исчерпали себя, что эпохи особого расцвета реализма были эпохами упадка. Выражается убеждение, что человек не способен осознавать мир, освоить его в реальных пластических образах. Так, из сферы плодотворно действующих традиций исключаются все реалистические эпохи и вообще все фигуративные явления искусства прошлого. На смену ей приходит концепция, выраженная в названии известной брюссельской международной выставки «50 тысяч лет модернизма».
Но можно также признавать, что фигуративная образность и живая целостность формы, органическая связь с реальными жизненными проблемами времени, то есть реализм, находят каждый раз новые формы и новое эстетическое содержание при исторической смене эпох. Тогда становится ясным, что и в современную историческую эпоху реализм не только не исчерпал своих возможностей, но стоит на пороге качественно нового скачка. Думается, что, опираясь не только на опыт советского искусства, но и на ряд тенденций в искусстве XX века в целом, можно утверждать, что путь развития образного, связанного с реальными формами жизни реалистического искусства отнюдь не прервался.
Мы стоим в самом начале перехода к великой эре коммунистического бесклассового общества. Несколько десятилетий развития советского искусства - это ничтожно малый исторический срок. Все же мало-мальски внимательному и не затуманенному пристрастием взору ясно, что при всех временных отклонениях, срывах наступает качественно новая эра в утверждении реалистической и гуманистической природы искусства. Эта эпоха является также эпохой преодоления разрыва между массовостью и элитарностью искусства на основе единства его подлинной народности и высокого эстетического совершенства художественных решений. В нашу эпоху возникает возможность действительно всестороннего расцвета всех видов и жанров художественного творчества. Качественная новизна складывающегося на наших глазах нового реализма обусловлена и закономерным следствием новой ступени развития общества и закономерным следствием эволюции самого искусства, исторического развития заложенных в нем возможностей.
Для таких видов художественной деятельности, связанных с пластически-зрительным восприятием мира, как изобразительные искусства (скульптура, живопись, графика), их способность оперировать зримыми формами мира, создавать узнаваемые образы содержит в себе возможность реалистического осмысления жизни, раскрытия через видимые формы явлений их типической сущности, их взаимодействия с материальной и духовной деятельностью человеческого общества в целом. С развитием этой способности искусства (либо через стихийное проявление реалистической основы искусства, либо через обращение к реализму как к осознанному творческому методу) тесно связаны все эпохи расцвета искусства в прошлом. Естественно, что великие фигуративно-образные системы, сменяющие друг друга, качественно отличны (Египет, Древняя Америка, Индия, Китай, античность, средние века, Ренессанс и так далее). Их различие определялось не только разным предметом изображения, но и эволюцией духовного мира человека.
Как поэтика готической статуи иная, чем античной, а портрет Хендрикье Стоффельс не подобен «Джоконде», так естественно и новый реализм социалистической эпохи формирует качественно новые черты и своего художественного языка и своего жизненного содержания. Однако это новое представляет собой еще одну ступень в новаторском развитии принципов правды жизни, то есть реализма, гуманизма, народности, образующих прямую преемственность прогрессивных тенденций в развитии культур прошлого.
В современном мире пути формирования реалистического искусства стилистически чрезвычайно разнообразны. Иногда гуманистическое содержание такого искусства прорывается в художественных направлениях, казалось бы, чуждых реалистическим концепциям искусства. Иногда, в частности в нашей стране, реализм и принцип народности искусства получают все условия для свободного развития. Такое искусство наиболее полно воплощает подлинное лицо культуры новой эпохи. Реализм в своих лучших проявлениях выступает не как отголосок старого этапа, а как тот путь развития современного искусства, за которым, с нашей точки зрения, точки зрения социалистического общества, - будущее. В этот поток вольются в дальнейшем и реалистические тенденции подлинных мастеров-гуманистов других творческих течений современности. Вехами этого трудного и прекрасного пути исканий реализма нового типа являются имена Кольвиц, Мазереля, мастеров мексиканской монументальной школы и большой группы итальянских мастеров прогрессивного направления. Можно было бы назвать и многих других художников, доказывающих органичность реализма и гуманизма в искусстве XX века. Поскольку будущее за реализмом, постольку обращение к эстетическому наследию великих эпох расцвета в прошлом народности, гуманизма и реализма (как в смысле стихийного проявления реалистической основы искусства, так и в смысле сознательного утверждения реалистического метода) совершенно естественно для эстетической культуры развитого социализма. В ряду этих культур свое особое место и занимает культура античной Эллады.
АНТИЧНЫЕ ТРАДИЦИИ В ИСКУССТВЕ НОВОГО ВРЕМЕНИ
Вернемся к краткому рассмотрению места и роли традиции античной художественной культуры в последующей истории искусства. Мы уже упоминали, что в художественных системах классицизма XVII и XVIII веков рассудочно-формальные и внешние моменты, несмотря на лучшее знание античной археологии и, может быть, отчасти и благодаря ей, противостояли более интуитивному и органическому усвоению античности эпохой Возрождения. И все же обаяние наследия Эллады не исчерпало себя Возрождением.
35
Опосредованно оно действовало через само Возрождение, порожденные им формы стали исходным пунктом развития реализма и гуманизма нового времени в Европе. Отсюда глубинное воздействие античности на судьбы художественной культуры Европы. Конечно, в классицизирующих направлениях XVII века были очень сильны явления и холодной идеализации и пустой, лишенной всякого внутреннего пафоса стилизации. Но там, где обращение к классике при всей его утопической иллюзорности было связано с усилием интеллекта, стремящегося создать, опираясь на классику, строгую художественную систему, пронизанную пафосом большой этической и философской мысли, там возникали такие явления, как искусство Пуссена. Когда движимые великим пафосом революционной борьбы деятели революции 1789 года «в римском костюме и римскими фразами» осуществляли дело своего времени, там возникало искусство Давида. Тогда искусство преображенно выражало великие трагические конфликты эпохи, и античный «маскарад» не был пустой игрой. Это искусство, конечно, воспринимало античность односторонне, но оно было серьезным, содержательным искусством, чего нельзя было сказать позже о таких антикизирующих работах, как «Апофеоз Гомера» Энгра или полных холодной отвлеченности скульптурах Торвальдсена. Не следует также забывать и обращение к античности как к истоку возвышенной правды и гражданственно-эстетического совершенства. Таково было значение «Истории искусства древности» Винкельмана.
И в XIX веке в процессе освоения античного наследия шла борьба между разными путями решения этой проблемы. К середине XIX века в деятельности разных салонных направлений широко практиковалось обращение к античным сюжетам. Это искусство представляло собой смесь слащавой классицизирующей идеализации с кокетливым натурализмом. Переход от классицизма Давида к академизму салонного искусства был чем-то аналогичен переходу в музыке от «Орфея и Эвридики» Глюка к оффенбаховской «Прекрасной Елене». С той только разницей, что Оффенбах внес в оперетту элемент шутки, некоторой насмешки над античным репертуаром классицистов.
Было бы, однако, неверно ограничивать всю связь с античностью европейского искусства после распада буржуазного революционного классицизма лишь этим. В целом реализм XIX века вместе со своим прямым предшественником - романтизмом был наиболее эстетически содержательным и значительным явлением в эволюции пластических искусств эпохи капитализма. Как мы знаем, он был очень далек от поэтики античного искусства. Это, безусловно, касается основных реалистических направлений, исходящих из концепции реалистической типизации, основанной на отражении реальных связей людей, на художественном оперировании самими формами конкретной жизни (Репин, Курбе, Менцель и другие). А также и таких художников, как Домье, который обращался в своей живописи часто к более обобщенному, более метафорическому языку искусства. И все же в могучей пластически образной обобщенности своих образов Домье менее чужд основам античного искусства, чем современный ему поздний классицизм.
Следует заметить, что все великие явления в истории искусства обладают, конечно, своей глубинной взаимосвязью. В этом важном для нас смысле и Домье, и Суриков, и Делакруа своим народным духом, своей героической монументальностью внутренне связаны с коренными основами и античного и всякого вообще подлинно великого искусства. Однако в данном случае речь идет о конкретной поэтике искусства, об обращении или необращении художника к античному наследию. Следует сказать, что такое прямое обращение все же существовало.
Заметим, что среди художественных направлений XIX века (особенно в Германии) имелись иные варианты эволюции искусства XIX века, чем типовая схема - классицизм, романтизм, реализм. В некоторых случаях в этих неклассических для XIX века вариантах эволюции возникали достаточно художественно значительные явления, связанные, в частности, с менее внешним отношением к античной традиции, чем у мастеров классицизирующего салона.
Если брать художественную культуру в целом, то в Германии существовала идущая еще от Винкельмана, Шиллера и Гёте традиция преклонения перед эстетическим совершенством и этическим величием Эллады. Именно Шиллер в отличие от «античного римского республиканизма» Давида проникся чувством гармонического гуманизма и народности собственно эллинской культуры. Оно воплощено в строках его «Богов Греции»:
Выспренней награды ждал воитель
На пройденном доблестно пути,
Славных дел торжественный свершитель
В круг блаженных смело мог войти 1 .
Здесь уловлено взаимопроникновение мира смертных и богов, свойственное мифическому восприятию жизни. В них как бы предугадываются образы почти не известного тогда в Европе парфеноновского фриза - шествия больших Панафиней, где образ праздничной процессии афинян непосредственно сливается с образом олимпийских богов. Следует отметить, что концепция антики у Гёте и Шиллера, хотя и была не свободна от некоторой прекраснодушности и лишена политически гражданственной остроты французского революционного классицизма, все же отличалась большой эстетической чуткостью к действительным качествам древнегреческого искусства. В их творчестве находит также выражение то стремление к наименее мистифицированному пониманию античности, которое можно было достигнуть в эпоху предшествующую или непосредственно следующую за французской революцией. Более того, именно в условиях тогдашней Германии, где интенсивность духовной жизни, широта теоретического осмысления мира компенсировали относительное бессилие прогресса в сфере социальной практики, могла возникнуть возможность и более прямого созерцания гармонического совершенства античного искусства. Собственно же утилитарное обращение к антике как к средству героизации конкретной политической борьбы не получало широкого осуществления. Это, конечно, было порождено печальными
1 Ф. Шиллер. Избранные произведения. М., 1954, с. 47.
36
условиями политической действительности Германии и особенно в пластических искусствах лишало германскую культуру того сурового якобинского пафоса, которым были пронизаны лучшие творения Давида. И все же именно в Германии эстетическая органичность художественного наследия греческой демократии была предметом глубокого осмысления. Антика понималась как осуществленный художественный идеал и одновременно как идеальная цель, которую можно было противопоставить тусклому прозаизму действительности. В сфере философии искусства органическое понимание художественного обаяния античного наследия нашло свое высшее выражение в «Эстетике» Гегеля. (Термин «философия искусства» использован нами не случайно. Гегель употреблял термин «эстетика» лишь потому, что он «уже укоренился». Сам же он считал, что точным обозначением этой дисциплины служит выражение «философия искусства», или более определенно «философия изящного искусства».) В ней раскрывается существеннейшее значение античного классического искусства для понимания и природы искусства и всемирно-исторических судеб его развития (правда, в мистифицированной форме саморазвития мирового духа). И все же его концепция искусства, выявляющего свои возможности в процессе исторической эволюции, глубокое понимание противоречивой диалектики его развития (как внутри самого себя, так и в отношении к общему историческому процессу), явилась вершиной в развитии классической немецкой философии своего времени. Могучая расчлененность целостной конструкции здания гегелевской эстетики напоминает одновременно и динамическое развитие пространства готического собора и поступательно-возвратное движение фуги Баха. В ней есть та же величавость, сложная детализированность, постепенно развивающаяся в ясное целое, сохраняющая вместе с тем всю ту сложность, вне которой и само целое не существует. Эстетика Гегеля - глубокое научное философское исследование, она является философией искусства, но все же именно философией искусства.
В нашу задачу не входит анализ подчас чудовищного сочетания идеалистической превратности с глубоко содержательным историзмом понимания судеб развития мирового искусства, которое присуще Гегелю. Нам важно подчеркнуть два момента в эстетической концепции Гегеля, имеющих для историка античного искусства свою постоянную ценность. Это представление об историчности явления «греческое классическое искусство» и вместе с тем о его вечной драгоценности: «Классическая красота с его бесконечным объемом содержания материала и формы была подарком, выпавшим на долю греческого народа, и мы должны почитать этот народ за то, что он создал искусство в его величайшей жизненности» 1 . Вместе с тем Гегель видел необходимую неизбежность исторического исчерпания классического искусства в ходе всемирной истории. Не можем также не отметить, что сочетание глубокого историзма с проникновением в саму природу, специфику искусства позволило Гегелю раскрыть органическую связь художественных ценностей классики с характером греческого общества, его гражданским устройством. Гегелем было уловлено в античном искусстве своеобразное слияние частного и общего, индивидуального и целого. Таковы слова Гегеля о том, что «субстанция государственной жизни была столь же погружена в индивидов, как и последние искали свою собственную свободу только во всеобщих задачах целого», что «в греческой нравственной жизни индивид был самостоятелен и внутренне свободен, но не отрывался от всеобщих интересов действительного государства... » 2 .
В противоположность Шиллеру ему чужда была тоска по светлому миру эллинства. Он видел неизбежность наступления следующих ступеней развития художественного сознания, их ценность. Вместе с тем, гениально угадав наступление эпохи чуждой и в известной мере враждебной «искусству поэзии», то есть эпохи капитализма, Гегель пришел к выводу о конечном исчерпании искусства как одной из основных форм духовной деятельности, воплощающих духовный мир человека, его представления о мире.
При всем различии отношения к античности у Шиллера, Гёте, Гегеля оно было пронизано гуманистическим пафосом, преклонением перед живой гармонией классики, перед полнотой воплощения художественной сущности эпохи. В какой-то мере оно подготавливало концепцию Маркса - Энгельса в отношении античного наследия.
Лишь реальная практика движения к социалистической революции, социализму и создание ее теории позволили Марксу увидеть диалектику неповторимости и вместе с тем преображённой возродимости на более высокой ступени ценностей античного искусства. Лишь ленинская концепция спиралеобразного развития истории позволила к тому же в реально-исторической, а не мистифицированной форме преодолеть своеобразный эстетический стоицизм концепции Гегеля. Марксистско-ленинская теория позволила увидеть неабсолютность исчерпания античной художественной ступени сознания и, следовательно, сумела прорвать «остановку» Гегелем вечной исторической диалектики развития искусства, столь глубоко разработанной в самой гегелевской эстетике.
В целом именно марксизм дал возможность нового переосмысления опыта отношения человечества к своему художественному наследию, в частности к античному. Одновременно марксизм дает и ключ к органическому включению, вбиранию в себя в новом, более широком контексте и освоению позитивного содержания великих эстетических концепций прошлого. Особого внимания заслуживает вопрос о судьбе античного наследия в России нового времени. Здесь последний раз классицизм выступил в своем обличии не только «героической иллюзии», но и с отдельными моментами непосредственного постижения живого духа античности в зодчестве последней трети XVIII - первой трети XIX века в творениях Баженова, Кваренги, Камерона, Захарова, Росси, Воронихина, а также в связанной с ее духом пластике Козловского, Мартоса и других ваятелей русского ампира. Светлый дух эллинства живет как одно из слагаемых музы великого Пушкина. Его преклонение перед античностью
1 Гегель. Эстетика, т. 2. М., 1969, с. 148.
2 Там же, с. 149.
37
выражено в строках, посвященных переводу «Илиады». А в терцинах «В начале жизни школу помню я» переданы и чувство глубокого эстетического обаяния языческого мира и как бы некий страх перед ним:
Другие два чудесные творенья
Влекли меня волшебною красой:
То были двух бесов изображенья.
Один (Дельфийский идол) лик младой -
Был гневен, полон гордости ужасной,
И весь дышал он силой неземной.
Другой женообразный, сладострастный,
Сомнительный и лживый идеал -
Волшебный демон - лживый, но прекрасный 1 .
Значителен и по-своему органичен вклад античности в сложный сплав традиций, участвующих в формировании поэтики гениального Александра Иванова. Речь идет не только о переработке антиков в этюдах или о картине «Аполлон, Кипарис и Гиацинт», но и об общей героической концепции человека. Затем в России наступают времена Бруни, Семирадского, позднего классицизма в скульптуре. Не было в XIX веке ничего более чуждого живому духу античности, чем тогдашний академизм, апеллирующий к ней и вместе с тем душащий все живое в русском искусстве. Поэтому «бунт тринадцати» против Академии, положивший начало новаторскому движению русского демократического реализма, не был борьбою с действительным античным наследием, а с псевдоантичностью псевдоклассицизма, с мертвыми догмами позднего академизма.
Все же нельзя утверждать, что борьба за реализм и народность, связанная с борьбой с академизмом, всегда сопровождалась достаточно последовательным различением мертвой догмы от подлинной живой ценности великого наследия. Это было обусловлено тем, во-первых, что пафосом большинства великих русских реалистов был пафос критики, «приговор жизни». Положительный герой чаще был героем, борющимся с неправдой современного общества, или противостоящим ему, или хотя бы не укладывающимся в его законы и нормы. Во-вторых, тем, что характер развития социальной действительности, общественной борьбы и соответственно сам характер эстетических задач требовал в России глубокого социальнопсихологического анализа конкретных социальных ситуаций, создания социально типических и вместе с тем конкретно-личных характеров. Все это было слишком далеко от античности. Живые силы, двигающие вперед искусство, просто не могли, оставаясь сами собой, решая реальные и художественные проблемы времени, широко опираться на наследие античности, стилистически апеллировать к нему. Трудно представить себе автора «Не ждали» в роли Пуссена или творца «Утра стрелецкой казни», прибегающего к революционным метафорам Давида или к классическому языку Рафаэля. Кроме того, монументальный синтез пластических искусств и архитектуры, столь свойственной эпохе расцвета античности, был необходимо связан с расцветом зодчества, которого и не знала во второй половине XIX века Россия. Присущий античному синтезу принцип воплощения идеи о гармоническом преобразовании окружающей среды по законам разума и красоты, в непрерывной связи с эстетическим утверждением господствующего в полисе образа жизни был прямо противоположен основному пафосу передовой русской художественной культуры того времени.
И все же, как ни далеки были русские реалисты 60-х- 80-х годов от античной поэтики, в неких глубинных свойствах своего творчества они более приближались к великому наследию с его гуманистическими традициями, чем салонно-сентиментальный, формально имитирующий антику академический классицизм. Таков, например, хоровой трагизм «Боярыни Морозовой» Сурикова. Но главное - тот гуманизм, та вера в достоинство и красоту свободного человека, за которую вели борьбу революционные демократы. При особом стечении обстоятельств эта глубинная преемственная связь гуманизма нового времени и античности могла осознаваться представителями русского реализма и второй половины века.
Основы этого продолжающегося воздействия античности на русскую демократическую культуру закладываются уже в 40-е годы. Гражданственную, а через нее и эстетическую ценность наследия античного мира глубоко чувствовал Белинский. В письме В. П. Боткину он писал: «На почве Греции и Рима выросло новейшее человечество. Без них средние века ничего не сделали бы. Я понял и французскую революцию и ее римскую помпу, над которою прежде смеялся. Понял и кровавую любовь Марата к свободе... Обаятелен мир древности. В его жизни зерно всего великого, благородного, доблестного, потому что основа его жизни - гордость личности, неприкосновенность личного достоинства» 2 . Некоторые высказывания Белинского отражают представления об античности его времени, например в акцентировке категории личного начала. Однако не только противопоставление русского крепостнического государства гражданственносвободной культуре Эллады и республиканского Рима, но глубокое понимание Белинским всемирно-исторической ценности завоеваний античной культуры - ее демократического начала - близки и понятны нам. Следующую и более высокую ступень в обращении к эллинскому наследию представляют взгляды Герцена. Русский революционер-демократ обладал редким сочетанием глубокого историзма с подлинным артистизмом, ощущением пластической красоты искусства и духовно-нравственной его ценности. В «Письмах об изучении природы» Герцен отмечал великую прогрессивную роль культуры греческого мира, видя ее именно исторически, а не сквозь призму классической абсолютизации античности в духе поздних академистов: «Вступая в мир Греции, мы чувствуем, что на нас веет родным воздухом, - это Запад, это Европа. Греки первые начали протрезвляться от азиатского опьянения и первые ясно посмотрели на жизнь, нашлись в ней». И далее: «Мир греческий, в известном очертании, из которого он не мог выйти, не перейдя себя, был чрезвычайно полон; у него в жизни была
1 А. С. Пушкин. Собрание сочинений, т. 3. M.-Л., 1949, с. 203.
2 В. Г. Белинский. Избранные философские сочинения, т. 1. М., 1948, с. 581, 582.
38
какая-то слитность, то неуловимое сочетание частей, та гармония их, перед которыми мы склоняемся, созерцая прекрасную женщину... Есть люди, которым греческая жизнь кажется, именно по соразмерности своей, по родству с природой, по юношеской ясности, плоскою и неудовлетворительною: они презирают греков за то, что греки наслаждались жизнию в то время, когда надобно было млеть и мучить себя мнимыми страданиями...» Герцену дорога земная, материальная основа греческого сознания: «Воззрение греков нам кажется материальным в сравнении с схоластическим дуализмом... в сущности, его скорее можно назвать реализмом (в широком смысле слова) ...» 1 Однако для Герцена расцвет эллинства есть лишь ступень в историческом движении культуры. Когда он переходит к средним векам, то может показаться, что новая ступень преодолевает и решительно идет дальше античности во всех отношениях. В письме «Схоластика» он писал: «Открылась бесконечная даль, которой и не подозревал мир гармонической соразмерности; основы его показались мелки в этом безбрежии, а лицо человека, потерянное в гражданских отношениях древнего мира, выросло до какой-то недосягаемой высоты, искупленное словом божиим... Личность христианина стала выше сборной личности города... » 2 Казалось бы, Герцен вслед за романтизмом видел подлинно сильные стороны средневековой, в основном готической культуры, абсолютизировал эти черты, утверждая полное превосходство следующего этапа над более ранним. Если бы это было так, то историко-культурная концепция Герцена сближалась бы с либерально-буржуазной идеей о последовательном совершенствовании культуры, о непротиворечивом характере ее развития, которую так едко высмеивал Маркс. Тогда Герцен должен был бы рассматривать буржуазную цивилизацию как высшую ступень развития. Однако Герцен вскоре пришел к резкому отрицанию псевдокультуры буржуазного мира. Истинное отношение писателя не только к силе, но и слабости духовной культуры средневековья раскрывается в его высказываниях о Возрождении. Эта эпоха, по Герцену, представляется преображенным воскресением античного мира, но «вобравшим в себя» и то, что несло в себе ценного средневековье, - мысль, часто позже не воспринимаемая прагматическим мышлением иных специалистов: «В это время возбужденности, энергии люди со всех сторон протестовали против средневековой жизни... схоластика решительно видела несостоятельность свою против напора новых идей, то есть идей древнего мира. Наука, искусство, литература - все переменилось на античный лад, так, как готическая церковь снова уступила место греческому периптеру и римской ротонде... древние писатели очеловечили неестественных людей средневековых... » 3 И вместе с тем это не просто, как мы уже отмечали, возврат, пусть на новой ступени, к старому. Немного ранее Герцен замечал, что «итальянская живопись, развивая византийскую, в высшем моменте своего развития отреклась от византизма и, по-видимому, возвратилась к тому же античному идеалу красоты; но шаг был совершен огромный; в очах нового идеала светилась иная глубина, иная мысль, нежели в открытых глазах без зрения греческих статуй. Итальянская кисть, возвращая жизнь искусству, придала ему всю глубину духа... » 4 . Оставляя в стороне почти не существующие в эпоху Возрождения «греческие периптеры» и «открытые глаза без зрения» (Герцен не мог видеть ряд неизвестных тогда подлинников), следует признать, что он глубоко постиг огромную роль античного наследия в мировой культуре.
Однако взгляды, высказанные Белинским и Герценом, приходятся на середину века. Как уже было замечено, ситуация в русской культуре резко меняется с 1861 года. Утверждает себя тот новый реализм, высшим выражением которого было творчество Некрасова, Толстого, Достоевского, искусство Репина и Сурикова. Как же обстояло дело с непосредственным признанием драгоценности античного наследия? Прямое признание величия античного искусства имело место, и исходило оно именно от мастеров реализма нового типа. То, что Тургенев смог оценить универсальную эстетическую и этическую ценность красоты Афродиты Милосской, еще не так удивительно. Нам известно, что он бросил в рассказе «Довольно» непонятные тогда в своей истинной глубине слова: «Венера Милосская, пожалуй, несомненнее римского права или принципов восемьдесят девятого года» 5 . Это было признание Тургеневым антики, именно как наследия, как объекта эстетического переживания, этико-эстетического воспитания. Речь отнюдь не шла о применимости в художественной практике стилевых приемов, художественного языка античности.
В краткой тургеневской фразе переплелись два аспекта. Во-первых, прозвучала некоторая барственная интонация просвещенного эстетизма - словно бы искусство и его принципы более вечны и несомненны, чем политическая деятельность и ее принципы. За этот оттенок барину либералу-демократу часто доставалось, причем от таких разно смотрящих на свои задачи людей, как Щедрин и Достоевский. При этом в пылу споров как-то забывалось, что Тургенев написал такую прямо связанную с коренными проблемами русского общества вещь, как «Отцы и дети». Конечно, общественная борьба за «принципы» определяет судьбы общественной жизни, в том числе и судьбы искусства. Но по прошествии времени «римское право» и аристотелевские принципы «политики», где вместе с умеренной демократией восхваляется и обосновывается ее тогдашняя база - рабство, принимаются нами менее несомненно, чем великое искусство тех времен. Кроме того, «принципы 1789 года», то есть известная декларация, как-то реже читаются широкой публикой, чем, например, «Красное и черное» Стендаля или огненно прекрасные слова «Марсельезы». Современному человеку, изучающему демократию, объявляют в ней заодно со «свободой, равенством и братством» «священность и неприкосновенность» частной собственности, открывающей дорогу капитализму, поэтому вполне может показаться, что в декларации меньше «несомненности», чем в «Марсельезе» Рюда или «Смерти Марата» Давида.
1 А. И. Герцен. Сочинения, т. 2. М., 1955, с. 147-149.
2 Там же, с. 229, 230.
3 Там же, с. 241.
4 Там же, с. 36.
5 И. С. Тургенев. Собрание сочинений, т. 7. М., 1955, с. 47.
39
Вот тут-то при оценке фразы Тургенева имеет значение другая, важнейшая сторона дела. Тургенев, как всякий честный художник того времени, видел малую приглядность результатов осуществления принципов буржуазной декларации (ее не стоит путать с героическими утопиями плебейской революционности 1793 года). Он понял, что этическое, эстетическое, вообще духовное содержание греческой классики (эллинистическим отзвуком которого и являлась «Афродита Милосская») неизмеримо шире и содержательнее, ближе будущему, чем принципы буржуазно-капиталисти-ческого образа жизни с его буржуазной демократией, которые казались весьма сомнительными и таким людям, как Герцен и Щедрин.
Особенно глубоко раскрыл одну из существенных ценностей античности Глеб Успенский - писатель, казалось бы, такой далекий в своем творчестве от красот античности. Но в том-то и дело, что именно люди, склонные уходить в те годы от мучительных вопросов жизни в область вечной красоты, были неспособны понять внутренний этический пафос античной культуры, ее веру в то, что гармония и порядок в этике и в искусстве выражают высокое усилие воли и разума человека. Тот факт, что именно автор «Нравов Ра-стеряевой улицы» поднялся до нечастого в те годы и в России и в остальной Европе понимания этико-эсте-тического обаяния антики, уяснения связи античности с реальными целями социальной борьбы времени, представляется весьма примечательным. Кроме того, во взгляде Успенского на «Афродиту Милосскую» содержится и ряд положений, которые указывают на ценность, близость античной культуры тем конечным социально-этическим ценностям, за которые и в современном мире борется демократическое движение. Сложность и многоаспектность рассказа Успенского «Выпрямила» состоит и в той полемике, которую он ведет в нем и с Тургеневым и с Фетом (точнее с его стихами, не лучшими в наследии поэта, посвященными знаменитой статуе). Самое важное, однако, в том, что Успенский - остро воспринявший эстетскую интонацию фразы Тургенева, видимо, в напряжении своей борьбы с тогдашним русским образом жизни не уловил некоторых оттенков его мысли. Существенно, однако, то, что Успенский, водя по Парижу и Лондону своего Тяпушкина, с блеском, злобой и зоркой точностью разоблачает буржуазный образ жизни, комкающий и уродующий человека. Причем именно во встрече с «Венерой Милосской» он обретает зримое представление об истинной и несомненной красоте человека, его возможном величии и силе и сам как бы распрямляется. Так, собственно, и снимается полемическое начало рассказа.
И все же мы осмелимся сказать, что раздраженно-мни-тельный Тяпушкин, явно несколько односторонне воспринявший мысль Тургенева, шире или социально конкретнее понимал проблемы соотношения красоты и жизни, роли античного наследия, чем великий мастер русского слова. Естественно, речь идет не о сравнении рассказа в целом с одной-единственной фразой, а об общем идейно-эстетическом пафосе двух писателей. Для Успенского неприемлемо выведение Венеры и любого явления искусства за пределы жизни в сферу чистой красоты (заметим, что это из фразы Тургенева прямо не следует). Как понимаетТяпушкин связь жизни и прекрасного? Ответ содержится в том месте рассказа, где автор показывает сквозь грязь и ужас российской действительности красоту человека из народа в те немногие минуты, когда он в труде может найти гармоническое выражение своих жизненных сил. Таково описание бабы на сенокосе: «... вся она, вся ее фигура с подобранной юбкой, голыми ногами... с этими граблями в руках, которыми она перебрасывала сухое сено... была так легка, изящна, так «жила», а не работала, жила в полной гармонии с природой, с солнцем, ветерком, с этим сеном, со всем ландшафтом, с которым были слиты и ее тело и ее душа... что я долго-долго смотрел на нее, думал и чувствовал только одно: «как хорошо!» 1 . Это место - ключ, жизненная основа возникшего этико-эстетического переживания от его встреч с антикой. Писатель почувствовал возвышенно-естественную правдивость пластики древних, умевших увидеть и обобщить именно то движение, в котором наиболее полно раскрывались заложенные в живом человеке красота и гармония.
Благодаря своей крепкой связи с жизнью, мучительному стремлению помочь человеку осуществить свое право на счастье Успенский - Тяпушкин сумел увидеть в Венере не идеал вообще, а нечто неизмеримо большее. Успенский начисто отметает то восхищение «пафосской страстью» и чувственное мление, которые воспел в Венере Фет:
Как много неги горделивой
В небесном лике разлилось!
Так, вся дыша пафосской страстью,
Вся млея пеною морской
И всепобедной вея властью,
Ты смотришь в вечность пред собой 2
Это творение Фета, безусловно, отличает не свойственный ему дух радостной мажорности и ритмической энергии. Очевидно, поэт не остался чужд «героическому обаянию эллинского духа». В нем, бесспорно, меньше «кокетливости», чем это показалось Тяпушкину. И все же господствующий в строках Фета пафос, так сказать, чистого эстетического наслаждения лишь весьма косвенно передает этико-эстетическое величие античного искусства.
Понимание Глебом Успенским образного величия Афродиты Милосской и глубже и более адекватно подлиннику. Успенский, кстати, совершенно прав, резонно замечая, что все эти милые женские красоты более связаны с позднейшими римско-эллинистическими Венерами: «Там женские черты выделены с большою тщательностью и лезут в глаза прежде всего; вот этим (также знаменитым) Венерам действительно под стать и млеть, и кипеть, и щеголять смеющимся телом, и глазками, и ручками, «этаким вот» пафосским манером изображающими жесты стыдливости» 3 .
Для Успенского - Тяпушкина смысл и цель «Венеры Милосской» совсем в другом: «И как бы вы тщательно ни разбирали этого великого создания с точки зрения
1 Г. И. Успенский. Собрание сочинений, т. 7. М., 1957, с. 236.
2 А. А. Фет. Стихотворения. М., 1956, с. 152.
3 Г. И. Успенский. Собрание сочинений, т. 7, с. 252.
40
«женской прелести», вы на каждом шагу будете убеждаться, что творец этого художественного произведения имел какую-то другую, высшую цель. ... Ему нужно было и людям своего времени, и всем векам, и всем народам вековечно и нерушимо запечатлеть в сердцах и умах огромную красоту человеческого существа, ознакомить человека - мужчину, женщину, ребенка, старика - с ощущением счастия быть человеком, показать всем нам и обрадовать нас видимой для всех нас возможностью быть прекрасными». И далее: «... он создавал то истинное в человеке, что составляет смысл всей его работы, то, чего сейчас, сию минуту нет ни в ком, ни в чем и нигде, но что есть в то же время в каждом человеческом существе, в настоящее время похожем на скомканную перчатку, а не на распрямленную... Мысль Ваша, печалясь о бесконечной «юдоли» настоящего, не может не уноситься мечтою в какое-то бесконечно светлое будущее. И желание выпрямить, высвободить искалеченного теперешнего человека для этого светлого будущего, даже И очертаний уже определенных не имеющего, радостно возникает в душе» 1 .
Вот одна из глубочайших среди высказанных в XIX веке мыслей, доказывающих великую «несомненность» античного искусства, его внутреннюю близость нашим конечным идеалам. И думается, что в эпоху, когда светлое будущее не только обрело свои определенные очертания, но и становится действительностью, живое обаяние, современность античного наследия представляется все более явной. И еще следует заметить, что способность Успенского понять актуальность образа Афродиты Милосской, причем через постижение именно ее художественных свойств и качеств, действительно содержащихся в многогранном образном богатстве статуи, тем более драгоценна, что с точки зрения непосредственной реальности русской действительности, казалось бы, было не до Венер. Новая ступень в отношении к античности наступает в начале XX века. Это время необычайного расцвета не только западноевропейского, но и русского антиковедения. Наряду со скульптурой Парфенона, открытой человечеству на рубеже XVIII-XIX веков, с последней трети XIX века начинает раскрываться мир эгейской и микенской культур. Раскопки в Олимпии дали новый ряд подлинников V в. до н. э. Раскопки на Акрополе показали тонкое обаяние зрелой архаической скульптуры и ранней классики. В России были сделаны археологические открытия античной цивилизации в Причерноморье. Это способствует более широкому познанию подлинной греческой культуры. Еще важнее то, что в конце XIX-начале XX века в русской культуре по ряду причин усиливается интерес к более непосредственной поэтичности художественного языка. Одновременно зарождается объективная потребность и как бы возможность возрождения монументально-синтетических и монументально-декоративных форм искусства. Эта тенденция по-разному сказывалась во всем европейском искусстве, приведя к возникновению на рубеже XIX-XX веков стиля модерн, особенно характерного для архитектуры и прикладных искусств. Переход капитализма на высшую стадию империализма, в условиях которого и в связи с которым и намечался этот художественный процесс, определил и его узкие границы и очень рано привел к его уродливой модернистической деформации. Однако именно в этот период в России в борьбе с зарождающимся модернизмом идет процесс яркого развития гуманистических реалистических направлений в искусстве, закладываются основы новой качественной ступени в истории русского и мирового искусства. Одним из аспектов в этом процессе было возрождение не только интереса к античной трагедии и поэзии (переводы Зелинского, Вересаева), но и к новому пониманию изобразительного воплощения образов античного мира, например «Одиссей и Навзикая», «Похищение Европы» Серова, «Нике» Коненкова, несколько театрализованный «Террор Антиквус» Бакста. Этот процесс возрождения интереса к античности связан не только с увлечением античной тематикой, но и с поисками той монументальности, той содержательности образа, его особой поэтической емкости, которые, естественно, влекли многих художников к искусству античной Эллады. В поисках новых синтетических форм искусства художники, мучительно ищущие новых путей к расцвету культуры, обращаются к хоровому началу греческого театра и строгой монументальной напряженности архаики, пытаются угадать секрет вечного обаяния великой античной классической культуры.
На Западе начало XX века знаменуется появлением скульпторов антисалонных и антиакадемических и вместе с тем творчески ставящих проблемы интерпретации античности как одной из существенных традиций для дальнейшего развития искусства. Достаточно сослаться на такие имена, как Майоль, Бурдель, Деспио. Речь идет не только о таких работах, как «Геракл» или «Сафо» Бурделя, но о глубоком переосмыслении принципов античной пластики в обнаженных фигурах Майоля и Деспио. В целом проблема отношения к античному и шире - к классическому наследию снова становится одной из существенных проблем в искусстве.
Современное развитие культуры в середине XX века остро ставит вопрос о возрождении больших форм архитектурных ансамблей, о новом расцвете массовых форм декоративно-прикладного искусства в художественной промышленности. Столь же настоятельно жизнь ставит проблему нового синтеза пластических искусств, нового расцвета монументальных форм изобразительного искусства. Все это делает вопрос о нашем отношении к античному наследию одной из узловых проблем не только в области истории культуры, но и в развитии современного искусства в целом. Победа социализма в СССР, борьба и столкновение двух мировых общественных систем (приспосабливающегося к новым условиям социальной реальности капитализма и социализма, победоносно идущего через сложные противоречия своего развития к конечной победе) придают этой борьбе за античное наследие особую остроту.
При всем своеобразии промежуточных направлений и решений в этом вопросе нам в основном противостоит линия псевдоцивилизации империализма. Буржуазная культура отказывается от развития великих традиций
1 Г. И. Успенский. Собрание сочинений, т. 7, с. 253, 254.
41
народности, гуманизма и реализма, которые взяты на вооружение именно социалистической культурой. Реакционная культура современного капиталистического мира, опровергая холодный академический классицизм XIX века, а также жанрово-анекдотическое искусство позднего салона, делает это с реакционных позиций. Она обрушивается на великих реалистов XVII-XIX веков, на Возрождение 1 , на великую классику. Главным пороком античного наследия почитается тот факт, что именно в нем были заложены основы того реализма и гуманизма, которые будто бы искажали собственно творческие и эстетические ценности искусства.
По существу, сегодня изучение античного наследия, методы и определение меры его эстетической ценности становятся органической частью той непримиримой борьбы, которая идет между двумя концепциями искусства. Согласно одной из них искусство почитается носителем принципов правды, разума и красоты; согласно другой ценность искусства усматривается в его иррациональности, фантасмагоричности или холодной, формальной отвлеченности от жизни.
Борьба за античное наследие является важным аспектом борьбы нового социалистического гуманизма за спасение и развитие гуманистических основ в духовном наследии человечества. Вместе с тем изучение античного наследия должно помочь глубже понять его ценность как объекта непосредственного эстетического наслаждения, осознать причины того, почему и сегодня античное искусство является для нас живым искусством, продолжает волновать нас, доставляет нам наслаждение, духовно формирует мир человека социалистического общества.
Действительно, в решении ряда больших проблем, поставленных перед художниками развитием коммунистической культуры, античное наследие приобретает необычайную актуальность. Речь идет, конечно, не о том, что творения античности сохраняют для нас значение неких совершенных эталонов и образцов для внешнего копирования и имитации. Но коренные принципы в понимании гуманистического достоинства человека, огромная органичность включения образа человека в тот могучий монументальный синтез, которые даровало нам античное искусство, представляют огромнейшую ценность. Антика становится предметом изучения при решении поставленных временем новых художественных задач: утверждение величия и разумности человека, создание небывалого по размаху синтеза искусства, преображение среды нашего бытия по законам разума и красоты. Поэтому нельзя не признать, что монументально-синтетический, народный и героический характер греческого искусства созвучен некоторым задачам, стоящим перед советской художественной культурой, в большей мере, чем наследие ряда других художественных эпох.
Для советского художника, как и для каждого советского человека, античное наследие имеет то значение, что помогает формировать свой духовно-эстетический мир, углублять понимание прекрасного. Кроме того, огромное значение имеет опыт самих принципов формирования монументального народного искусства. Общественно-гражданский характер античного искусства эпохи архаики и его классического расцвета делает его опыт близким мастерам советского искусства. Не меньшее значение для многих исканий, связанных с дальнейшим развитием искусства социалистического реализма, имеет непосредственная содержательность, могучая сила пластической формы искусства зрелой архаики и классики, его универсальная широта и одновременно удивительная конкретность образов. Творческое преображение этого опыта применительно к поставленным временем новым художественным задачам есть одно из указанных В. И. Лениным условий формирования новой коммунистической культуры.
Нельзя обойти молчанием еще один аспект овладения античным и вообще классическим наследием прошлого. Мы подчеркивали, что буквальное копирование творений прошлого, имитация их метода прямо противоположны его творческому освоению и развитию. Все же нельзя забывать, что реалистическое искусство в своей основе неотделимо от неравномерно развивающегося, исторически накапливаемого соответственного профессионального овладения скульптурными материалами (если говорить о скульптуре), от опыта познания и овладения техникой воспроизведения форм окружающего мира, метода их правдивого изображения сообразно с нашим представлением о главном и важном в жизни природы и жизни человека. Существует профессиональное умение, существует и школа реалистического мастерства, на основе которых художник волен создавать свой творческий метод во всем его своеобразии. Конечно, и навыки, даваемые школой, не неизменны. Они неразрывно связаны с эстетическими позициями времени, с психологическим миром художника данной эпохи. И все же умение овладевать накопленным многовековым опытом профессионального знания как особой исходной, начальной стадии мастерства, умение учиться и у природы, и у опыта реалистического искусства является важным условием подготовки полноценного художника. И в этом отношении наследие античности имеет непреходящую для нас ценность.
Не случайно поэтому среди нашей художественной интеллигенции вокруг античного наследия широко ведутся споры. Не случайно поэтому для ряда наших крупнейших мастеров античное наследие сыграло и играет огромную роль в формировании их творческой индивидуальности. В связи с этим одной из задач данного исследования является попытка способствовать определению того значения, которое имеет античное наследие для нашей развивающейся социалистической культуры.
1 Эта широко распространенная в современном буржуазном искусствознании идея была связана с вульгарно-социологическим сведением ренессансного реализма к выражению идей буржуазии. Особенно «популярно» эта мысль выражена у ревизиониста Гароди.
Среди ценностей духовной культуры, завещанных античностью европейским
народам, а через них человечеству в целом, историографии наряду с философией, литературой и искусством
принадлежит почетное место. И дело не только в том, что античность дала миру подлинно крупных истори-
ков, чьи труды никогда не перестанут привлекать умы людей как источники наших знаний о древних циви-
лизациях, занимать их воображение неповторимым своеобразием человеческого видения, мышления и
слова. В их трудах заключены истоки европейской исторической мысли как таковой.
Поскольку историческое сознание античности нас интересует лишь как отправной момент длительного процесса эволюции, постольку в центре нашего внимания будет находиться не его история, а его системные, типологические черты. При этом историческая мысль предстанет не в своей обособленности, а — насколько это было возможно в рамках данной книги — как грань античной культуры в целом.
Заметим с самого начала, что интересующая нас проблема остается в новейшей литературе остродискуссионной. Суждения и оценки исследователей все еще группируются вокруг двух диаметрально противоположных заключений.
Полностью негативная позиция формулируется кратко: античность была эпохой мысли не исторической (или даже антиисторической), а натуралистической, что проявлялось прежде всего в истолковании категории времени. Для античной философии, даже в период высшего подъема духовных сил Эллады, не существовало вопроса о смысле человеческой истории; историзм социального бытия еще оставался скрытым от нее. Эти отнюдь не отличающиеся новизной суждения —
Они были в конце прошлого века развиты Ф. Ницше (19) и вслед за ним с небольшими вариациями повторены О. Шпенглером (20), Б. Кроче (21), Р. Коллингву- дом (22) — в последнее время с особым рвением подхвачены рядом теологов и историков (23. 6).
Характерно, однако, что специалисты-антиковеды придерживаются мнения совершенно отличного, чтобы не сказать — противоположного. Одним из них является западногерманский философ и историк К. Кайзер (24), который считал, что вопреки несомненному факту — неразработанности, прежде всего в исторической мысли греков, онтологических и теоретико-познавательных вопросов истории — им нельзя на этом основании отказывать в понимании своеобразия человеческой ситуации, т. е. в наличии у них элементов исторического сознания. Наконец, швейцарский историк Б. Шадевальд в этом смысле еще более определенен: не должно быть никаких сомнений относительно того, что грекам было присуще сильно выраженное сознание мира исторического (25. 385).
Очевидно, что как в случае отрицания этого факта отразилась невозможность подогнать античный историзм под современный нам смысл этой категории, так в последнем случае явно сказывается столь же неправомерное стремление максимально «приблизить» тип историзма древних греков к современным его определениям. Исследователи, так или иначе отрицающие историзм как категорию европейской культуры до момента, когда она была сообразно представлениям проторомантизма эксплицитно сформулирована на грани XVIII и XIX вв., проявляют забывчивость относительно сравнительной новизны указанной специфики.
Иными словами, забвение того, что историческая динамика в мире докапиталистических общественных форм отличалась своей спецификой, которая неизбежно должна была найти отражение в столь же специфических формах концептуализации этой динамики. Удивительно, до какой степени подобное «истинно историческое» мышление склонно впадать в далекое от историзма самообольщение. Однако задолго до превращения темы «античный историзм» в проблему дискуссионную Гегель отмечал принципиальную особенность мировосприятия древних греков, которую определял как «непосредственность духа» (26. 13). Речь идет о том, что способ исслёдований в древние времена
26
Отличался от современного тем, что первый заключался в действительном упражнении и совершенствовании естественного сознания. Испытывая свои силы в каждой сфере его жизни раздельно и философствуя относительно всего, что оказывается в поле его зрения, естественное сознание преобразует себя в универсум абстрактного восприятия, активно проявляющий себя в каждом случае и во всех отношениях. В Новое же время индивидуум находит абстрактную форму в готовом виде (26. 69).
К содержанию этой тонко подмеченной Гегелем особенности античного познания мы еще вернемся. Здесь же достаточно заметить, что из нее отнюдь не следует, что Гегель противопоставил натуралистическое сознание историческому. Представляется, что к истине гораздо ближе другое заключение: в данном наблюдении противопоставлено мышление изначально эмпири- чески-конкретное мышлению изначально абстрактнотеоретическому.
Так мы лишний раз убеждаемся в том, что и историзм имеет свою историю и что применительно к феноменам в одной и той же сферё культуры в различные исторические эпохи и эта категория требует исторического определения.
ПРИРОДА И ИСТОРИЯ
Для ответа на вопрос о специфике античного историзма важно выяснить: каким образом античное сознание разрешало антитезу природы и истории? О том же, что она, хотя и в своеобразной форме, уже вставала перед ним, свидетельствует предостаточно историография (27. 83 сл.).
Как уже было отмечено, к историзму греческая мысль шла, отталкиваясь от антропоморфных форм «естественного сознания». Началом этого процесса была ступень, на которой, по меткому замечанию молодого Гёте, люди еще полностью погружены в природу и она в них. В природе гармонически сочетаются единичное и всеобщее, субстанция и движение. Она устойчива, ее шаг размерен, ее законы неизменны, исключения редки. Она включает мир человека, но и противостоит ему. Противостоит в двух смыслах: как мир органического — миру искусственного и как мир неизменного — миру изменчивого, непредвиден
27
Ного, случайного. Так, греческий термин «physis» по содержанию гораздо богаче современного нам понятия «природа». В нем сильно выражен момент изначальной упорядоченности совокупного бытия. В нем также заложено представление о росте, «развитии», и поэтому он также употреблялся для обозначения происхождения, принадлежности, естественно заданного — все растущее обязано своей «природе».
Одним словом, physis — это органическое развитие того, что заложено в семени, зародыше, это спонтанное, внутренняя норма в противовес внешнему проявлению, насильственному изменению вторжением извне. Отсюда переносный смысл: physis — это все, что не произведено человеком, не является делом его рук, искусственное обозначалось термином «techne» (28а. 241; 28Ь. 19 сл.).
Характерно, что дальнейшая смысловая эволюция термина «physis» все более расширяла его содержание, не только включив в его рамки мир социального, но и со временем сфокусировав именно на нем его словоупотребление. Так, например, в поисках путей разрешения противоречия между мыслительными формами, нацеленными на сущее, пребывающее, и феноменами возникновения и исчезновения Эмпедокл (V в. до н. э.) (29. I, 31, 8) отрицал правомерность употребления термина «physis» для обозначения процесса становления и исчезновения, сделав, однако, исключение для человека. В этом факте определенным образом отразились преемственность и устойчивость аристократического устройства греческого общества. Так мы вступаем в мир «полиса» (города-государства). Советский историк С. JI. Утченко удачно, на наш взгляд, охарактеризовал роль этой формы общественно-политической организации античного общества в моделировании ее носителями. окружающего их миропорядка (30. 18).
Ранний полис — это организм, функционирующий на основе распределения в нем прав-обязанностей в соответствии с «физисом»—родовым статусом его членов, т. е. аристократическим характером власти. И хотя ко времени Фукидида, (конец V в. до н. э.), прежде всего в его родном городе — Афинах, политическая монополия знати была уже сломлена и в общественном сознании господствовало убеждение, что воспитание и упражнения гораздо важнее для формирования человеческой доблести, чем «природа» (29. I, 30),
28
Тем не менее и для Фукидида «физис» служит едва ли не важнейшей предпосылкой самой возможности высказать общие соображения по поводу развития описываемых им политических и военных событий. В ходе борьбы за власть прежде всего раскрывается человеческая «природа» борющихся. Борьба партий происходит и будет происходить до тех пор, пока человеческая природа останется неизменной (31. 3, 45, 82). В качестве основного закона борьбы за власть выступает право сильного господствовать над слабым (31. I, 75—76; IV, 61, 5) *.
Итак, «закон природы» — врожденная, неодолимая сила, определяющая внутриобщинные распорядки и межобщинные («международные») отношения,— таково одно из основных наблюдений Фукидида, сделанное им на материале истории Пелопоннесской войны.
В эволюции смыслового содержания термина «phy- sis» как в капле воды отразились два важных для нашего исследования обстоятельства. Во-первых, с перенесением этого понятия на мир истории оно претерпело удивительную метаморфозу: вместо изначального ударения на процесс становления, роста, органического развития «physis» в применении к человеку выражает начало неизменного в нем, преемственного и довлеющего над ним. Иными словами, чем более изменчивым, хаотическим, непредвиденным, локально разрозненным мыслился ход истории, тем более универсальным и надвременным в своих естественных побуждениях и устремлениях представлялся общественный человек — субъект истории.
Перед нами поистине любопытнейшее явление: представление о динамизме и пластичности в мире живой природы не только не помогало, но явно мешало античному наблюдателю ориентироваться в мире истории, т. е. в самом динамичном из миров. Наоборот, применительно к нему — в поисках неизменного начала — приходилось пользоваться теми аспектами «естественнонаучных» понятий, в которых оттенялись постоянство и упорядоченность в проявлении жизнедеятельности общественного индивида.
* Об этом же законе почти в тех же словах Платон в диалоге «Горгий» писал: «Но сама природа, я думаю, провозглашает, что это справедливо, когда... сильный выше слабого... По какому праву Ксеркс двинулся походом на Грецию, а его отец — на скифов?.. Подобные люди, думаю я, действуют в согласии... с законом самой природы...» (32. «Горгий», 1, 483 d — е).
29
Во-вторых, хотя социальная функция понятия «physis» применительно к миру истории с течением времени менялась, содержание его оставалось неизменным — универсальным и надвременным. В самом деле, если на ранней стадии распространения понятия «physis» на мир истории представление об унаследо- ванности человеческой природы привлекалось для обоснования власти и привилегий аристократии, то в последующую эпоху, с расцветом афинской демократии, то же понятие служило уже для доказательства естественного равенства сословий и народов (29. II, 87).
В условиях, когда старые связи и ценности политической и социальной жизни изменились, к понятию «physis» прибегали с целью самоутверждения индивида, противопоставляя его понятию «nomos» (закон) как конвенции, мешающей проявлению «человеческой природы» и вредящий ей (32. «Горгий», 1, 484Ь). Но если одно из важнейших понятий античного историзма было заимствовано из мира природы, то другое, порожденное строем полиса, было, наоборот, экстраполировано на нее.
Так, очевидно, что мировое абстрактное бытие во времени и пространстве, концептуализированное в понятии «космос» (порядок), формировалось изначально на почве устройства дел человеческих — политического, военного и т. п.,— институционализированной упорядоченности общественных форм и затем уже было перенесено на мироздание, ставшее впоследствии «эталоном» гармонии и законосообразности.
Действительно, нормативно-регулируемое поведение граждан полиса (первоначальное значение термина «космейн» — деятельность правителя, полководца, затем — военное и политическое устройство, живой, наглядный, священный порядок), как полная противоположность иррационально-импульсивному поведению богов Олимпа, послужило прообразом для первой антропоморфной картины мира, связанной с именем Анаксимандра (29. I, 12). В результате космос мыслился по образу и подобию правовой общины-полиса.
Поистине примечательно, насколько глубоко социо- нормативные элементы проникают в содержание понятия «закон», наполняют смыслом понятие причины и формируют представление о цели (телос) и необходимости (эймармене). В результате все константы в природе, все подобия в ее явлениях истолковывались
30
По образцу сознательно-планируемого и ценностно-регулируемого человеческого сообщества. Достаточно сослаться в этой связи на такие представления применительно к космосу, как «методы контроля», «жизненная сила », «справедливость — несправедливость», «любовь— вражда» и т. п. (33. 115).
Превращение антропоморфно-нормативных представлений в «объясняющие модели» космоса составляло первый шаг витка в процессе духовной ориентации античности во Вселенной. И хотя подобные «описательные аналогии» являлись, разумеется, донаучными, они тем не менее фиксировали человеческую мысль на изучении наблюдаемых инвариантов в явлениях мира природы (27.102).
Второй шаг указанного витка заключался в обратном движении мысли, т. е. в превращении «очеловеченного» космоса в архетип, задающий принципы объяснения всему сущему, включая и человеческое общество, в универсальный источник норм полисной этики, нрава и политики. Однако, возведенные в ранг изначально творящих сущностей, категории наподобие «космический логос», «мировой закон», «божественная доброта», «справедливость» и т. п. стали рассматриваться не просто как предельно мыслимые мерила ценностей, конечные критерии человеческих действий, но и в качестве объективных сущностей, субстанций, определяющих конечные результаты этих действий (по образцу: что человеку суждено, он не в силах изменить, и т. п.) (33. 63—65).
В итоге мифологическая, равно как и эпическая, форма осмысления общественным индивидом условий своего существования в пространстве-времени (поскольку именно они составляют отправной пункт сознания, именуемого историческим) сменилась формой космологической, хотя и не без примеси мифологии в диалогах Платона. Это значит, что отныне концепт космоса выполнял свою эвристическую функцию не только применительно к миру природы, но и при попытке осмыслить мир исторический. Атрибуты космоса, такие, как неизменность, регулярность, предсказуемость, выступили в качестве отправных измерений..при рассмотрении прошлого и настоящего в судьбах чело» веческих общностей.
Поистине социальная действительность и продукт ее мысленной экстраполяции на универсум удивительным
31
Образом поменялись местами. Оказавшиеся в последнем случае «пустыми», мыслительные формы воспринимались как обозначения атрибутов единственной, подлинной действительности — законосообразно и в неизменном ритме функционирующего космоса,— в то время как формы организации человеческих общностей — в лучшем случае как его слабое отражение, столь же далекое от его совершенства, как преходящее и непредсказуемое от пребывающего и регулярного.
Так возник своеобразный порочный круг: натурфилософия во многих случаях оперировала понятиями, по происхождению социоморфными, а мысленный субстрат, выполнявший в историографии функцию «философии истории», формировался на почве воззрений натурфилософских (6. 20, 504).
Эту изумительную пластичность мысли, стиравшую сплошь и рядом грани между миром природы и миром истории, космосом и человеческим обществом, эту легкость, почти неуловимость переходов противоположностей друг в друга следует постоянно учитывать, когда речь идет о проблеме античного, прежде всего древнегреческого, историзма. Перед нами, несомненно, та ступень натурфилософского абстрагирования, которая еще наглядным образом иллюстрировала истину: идеи черпаются из впечатлений, т. е. из «опыта первой руки» (34. 18).
Таким образом, легко заключить, что хотя античная философская мысль явным образом и не включала рефлексию, ставшую много веков спустя известной под названием философии истории, однако в действительности она включала обширную область собственноисторических феноменов, как они представлялись натуралистическому сознанию (34. 47) *.
* Одного примера здесь будет достаточно. Как известно, ни Платон, ни Аристотель не оставили ни единой строки на тему: «О смысле истории», тем не менее без обращения к их творениям историческое сознание античности останется не раскрытым в ряде важных его аспектов (35. 10). Известно, что внимание Аристотеля привлекали теоретические вопросы политики и государственного устройства. Однако само многообразие существующих политик, сама изменчивость их устройства во времени вынуждали и в этой области обратиться к истории. Не по этой ли причине Аристотель с помощью своих учеников предпринял составление сборника конституций (описания различных государственных устройств), который должен был служить эмпирической и исторической основой работы, посвященной теории политики (36а. 41). Впрочем, к этой стороне проблемы мы еще вернемся.
зг
АНТИЧНЫЙ КОСМОС: ПРОСТРАНСТВО
Теперь же назрел вопрос: какая картина миропорядка рисовалась воображению античного человека и какое место в ней он отводил себе? Хорошо известно, что общепринятым в новейшей литературе является мнение, что пытливая мысль греков была нацелена прежде всего, если не исключительно, на пребывающее, неизменное и регулярное в мире и поэтому «остающееся вечно истинным» (24. 14). И действительно, скрупулезным исследованием философских и этических воззрений греков классической поры устанавливается их устойчивая приверженность идее строгой упорядоченности окружающего мира, универсального характера космического закона, имманентной""сцлы, действующей спонтанно, божественного" разума — логоса, пронизывающего и регулирующего Вселенную (36Ь. 22 сл.).
Такова первая посылка формирования интересующей нас античной картины макрокосма (Вселенной), равно как и микрокосма (человека). Вторая же ее посылка заключалась в особой роли в ней таких категорий, как «мера», «граница» — в противовес «непомерному», «безграничному», наглядное и обозримое (статуарное) — в противовес постигаемому только путем аналогии. Так, Эмпедокл утверждал: «Глаза — более точные свидетели, чем уши». Наконец, к пластическому и целостному — в противовес аналитическому и механическому (33. 127).
Неудивительно, что и картина миропорядка, обусловленная хотя бы отмеченными двумя посылками, представлялась целостной, конечной, замкнутой, наглядно обозримой, в себе самой уравновешенной. Связь человека с космосом, более того — мельчайшего сущего и мировой гармонии мыслилась в такой степени тесной и неразрывной, что имеются все основания охарактеризовать сознание греков как космически ориентированное (25. 428). Если вселенский порядок должен был быть постигаемым, его следовало пространственно ограничить; гармония ни в большом ни в малом не терпит чрезмерностей. Однако наглядное означало не только доступное, охватываемое глазом, но и схватываемую мысленным взором суть вещей. Хотя греки мало тревожились вопросами о бесконечном и потустороннем, тем не менее в строго ограниченном и единичном
2-977
33
Их привлекало прежде всего общее, устойчивое и истинное (37 а. 89, 206 сл.).
Именно это обстоятельство позволяет рассматривать греческое вйдение мира и человека (и в целом греческую культуру) -как моделирующее. Иными словами, в моделировании объекта был найден способ вычленения универсальной сущности мира, скрытой за многообразием эмпирической действительности.
Грекам были известны два типа моделей: 1) модель, которая стоит перед глазами (худонснцка, ремесленника); 2) модель как наглядное изображение представлений о внутренних отношениях и связях изучаемого объекта, не претендующее, однако, на исчерпание истины. Ее роль была преимущественно эвристической.
Модель в первом из указанных смыслов греки именовали парадигмой (т. е. образцом — при возведении здания ее зачастую изготавливали из дерева). О модели во втором смысле говорили как об изображении, картине. Именно ее напоминало устройство Вселенной, рисовавшееся мыслителям древности (25. 429).
Уже Гомер и вслед за ним Гесиод (VII в. до н. э.) представляли землю в виде плоского круга, омываемого водной стихией — океаном. Над ним опрокинута полусфера света, сделанная из твердого, но прозрачного материала. Под землей на таком же от нее расстоянии находится полусфера тьмы (тартарос). Хотя с течением времени отдельные фрагменты этой картины подвергались модификации (земля, к примеру, из плоской (круга) постепенно «превращалась» в шар, плавающий в громадной пустой сфере, и т. п.), однако фундаментальная ее идея — о шарообразности космоса — оставалась неизменной. Для того чтобы включить в эту картину планеты, Эвдокс из Книда (II в. до н. э.) разработал модель «вставленных друг в друга небесных сфер» (по одной для Луны и Солнца и для каждой из планет). Нас не может не поразить наглядность этой картины: то, как в ней реализован основной критерий истинности суждения — соответствие модели зрительно наблюдаемым явлениям (37Ь. 87 сл.).
О поистине всеобъемлющем характере древнегреческой модели Вселенной свидетельствует хотя бы то обстоятельство, что она включала ответ на вопрос о структуре предметного мира. В развернутом виде этот ответ воплотился сначала в учении о четырех исходных элементах сущего (огонь, воздух, вода и
34
Земля) *, впоследствии — в античной атомистике (учении о мельчайших частицах).
Для создателей последней — Левкиппа и Демокрита — качественное различие сущего — только видимость, кажимость. Действительным является лишь «полное» и «пустое». Первое создается бесконечным числом атомов, которые различаются только по форме, размерам, положению и связям. Находясь вечно в движении, атомы образуют безграничное число вещей, все многообразие мира (33. 528). По знаменитому выражению Левкиппа, ничто не возникает случайно, а только на основе логоса и под влиянием необходимости (33. 412, 565, 568). В нем заключалась фундаментальная идея о законосообразности процессов природы. Атомистика Демокрита — через Эпикура и Лукреция — оказала большое влияние на натурфилософию Нового времени (в частности, на учения П. Гассенди и Г. В. Лейбница). В своей целостности и наглядной замкнутости античный космос — совершенное воплощение чудесной, божественной гармонии, каким рисовался мир древним грекам.
Присущее древним грекам монистическое вйдение мира включило человека в общую его картину как органически связанное с ним составляющее. Этим единством универсум обязан творению. Как выразил эту идею древнегреческий поэт Пиндар, «одно есть род человеческий, другое — род богов, однако от одной матери оба они получили свою жизнь» (цит. 37а. 27). На языке философии эта же идея принимала форму: целое предшествует части, часть находит свое объяснение в целом. В диалоге Платона «Законы» мы читаем: «...все, что возникло, возникает ради всего в целом, с тем чтобы осуществилось присущее жизни целого блаженное бытие, и бытие это возникает не ради тебя, а, наоборот, ты — ради него» (32. «Законы», 10, 903с).
В поисках общей почвы для обоснования этой фундаментальной идеи античная мысль восходит к олицетворению конечного единства сущего — к космосу. Хотя антитеза части и целого этим не снимается, однако она не перерастает в дуализм начал бытия, не исключает универсализм действия законов космоса.
* Следует заметить, что не всегда имелась при этом в виду материальность этих элементов. Так, у создателя учения о «четырех элементах» Эмпедокла эти «элементы» отнюдь не материальны, а суть божественные потенции.
2*-977
35
Эта космическая связанность человека, его начинаний и их исхода, его судьбы составляет одну из определяющих черт античного историзма.
Структура и принципы движения видимого неба (макрокосм) выступают в качестве «целого» по отношению к структуре и принципу жизнедеятельности человека (микрокосм). Человек прежде всего рисуется как функционально связанное единство в свою очередь различных членов (в его телесной осязательности он уже многообразно предстает в эпосе Гомера) (37Ь. 40 сл.).
Даже такое абстрактное социоморфное понятие, как «справедливость», и оно явным образом, т. е. как это самому Платону представлялось, извлекается им из принципа устройства космоса.
Как в основе всего творения лежит божественный разум, логос, так животворящим началом человека является душа (psyche). Личность человека., т.^^гсхжнди- виду^ьность,^ заключена в душе, обусловливается ею. Именно поэтому учение Платона" Ъ душё перехгЩит" в учение о человеческой личности. Как общественное существо, не только по способу жить, но и по возможности выжить (32. «Государство», 2, 369Ь), человек формируется в сообществе себе подобных, в государстве (polis) — организме, в котором гармонически сопряжены различные функции его членов. В соответствии с тремя «слоями» души (вожделения, волевого, мыслящего) Платон создает свою модель «совершенного государства». Функцию каждого из «слоев» выполняет особый класс: вожделения (деловой класс, производящий); 2) волевого — класс военный (стражей), 3) разумного — философы (32. «Государство», 3, 2, 369Ь; 4, 441).
Каждая «часть» души и каждый класс в государстве вместо того, чтобы рассматривать себя и соответственно «поступать» в качестве целого, должны выполнять свои функции по отношению к целому (32. «Государство», 2, 369Ь). Только во взаимосвязанности с себе подобными свободный человек обретает и сохраняет свою самостоятельность. Даже наделенный величайшей отвагой духа, трагический герой неизбежно гибнет, когда обнаруживается его конечная связанность законами богов. Если свобода трактуется как своеволие, а самостоятельность — как разрыв с предустановленным, то не заключается ли задача трагедии в том, чтобы
36
Указать человеку истинный путь, на котором он может обрести свою единственно возможную самостоятельность. Таковы прежде всего уроки трагедий Софокла *.
Так же как логос задает принцип движения космосу, разумная часть души, господствующая над двумя другими ее частями, обеспечивает внутреннюю гармонию в человеке, а правящие в идеальном государстве философы — гармонию справедливости в обществе (32. «Государство», 4, 473).
Дуалистический характер античного мировидения проявляется не только в том, что человек противостоит макрокосму как микрокосм, но и, в частности, в постулировании двух форм движения — круговорота и циклического. Там, наверху, в небесных сферах, господствует божественная, совершеннейшая и прекраснейшая из всех его форм — движение по кругу. Поскольку сферы, им захваченные, постоянно возвращаются «к себе», «к исходному положению», движение не имеет ни начала ни конца, а является вечным и постоянным. В этом вйдении — источник чудесного ощущения таинственности, совершенства и красоты божественного порядка, столь неповторимо выраженных Платоном.
Однако человек античности осознавал себя причастным не только к этой форме движения, что проявлялось хотя бы в учении о жизни после смерти, переселении души и т. д., но и к той его форме, которая возникает на Земле под воздействием сил сферы тьмы,— к движению вверх и вниз, столь наглядно представленному в движении корабля во время шторма на море.
АНТИЧНЫЙ КОСМОС — ВРЕМЯ
До сих пор мы рассматривали суждения преиму- щественно древнегреческих философов о макрокосме и микрокосме как составляющих единой системы — Вселенной. Теперь же попытаемся взглянуть на те же
* Воплощенное в человеке противоречивое единство прирожденной свободы и исторической ограниченности («космической» связанности) нашло свое яркое выражение и в изобразительном искусстве. Образ человека передается в единичном — только в. приближении к модели, т. е. как нечто более общее, человеческое, свойственное модели и превосходящее ее. В этом секрет одновременной естественности и обобщенности в изображении античного человека (36Ь. 146).
37
Элементы связи, но с иной точки зрения, именно не в пространственном, а во временнбм их измерении, не в статике, а в движении.
В обширной современной литературе по отправным аспектам данного вопроса царит столь очевидное разноречие, что о достижении общепринятого ответа на него мечтать еще явно преждевременно. В результате остается даже неясным, в какой сфере античного духа, в философии или в поэзии, в эпосе или в историографии, правомернее всего искать наиболее характерный для данной эпохи в целом ответ на вопрос: что такое время? В литературе было высказано мнение, что,для историографа было бы малопродуктивным занятием доискиваться этого ответа за пределами самой историографии.
^ Так, А. Момильяно в интересной статье «Время в античной историографии» (38а. 151) оспаривает общепринятое мнение, согласно которому в античной историографии господствовала циклическая концепция истории (приближающаяся в своей завершенной форме к идее круговорота). По его убеждению, подобное представление сложилось в результате распространения на античную историографию суждений античной философии. Мысли Платона о времени, подчеркивает он, "нельзя рассматривать как типичные для простых гребков. Но во-первых, вряд ли правомерно считать Фукидида и Полибия «простыми греками». Во-вторых, Момильяно так и не установил, каковы же были представления античных историков о времени. На наш взгляд, истина заключается в обратном: без предварительного анализа философских воззрений на время невозможно даже приблизиться к изучению этого вопроса на материале историографии. И это по той простой причине, что историк, как правило, решает этот вопрос -прагматически^_ограниченность его труда сравнительно узкими временными рамками открывает возможность довольствоваться той или иной системой хронологии (ср. 38Ь. 63 сл.).
В интеллектуальной истории Древней Греции обнаруживается примечательный факт: мышление Гесиода (VII в. до н. э.) было с современной нам точки зрения более «историческим», чем, к примеру, мышление Фукидида (V в. до н. э.): оно основывалось на представлении о ретроспективе рода человеческого как процессе изменений общественных состояний (а не
38
Только форм правления), протекающих во времени и сочетающих длительность и постепенность в эволюции каждой из них с прерывностью при переходе от одного состояния к другому (39. 125, 140, 155). Однако с момента превращения истории в самостоятельную область эмпирического и рационального познания логика объяснения описываемой действительности стала агене- тической — цепь времени (процесс) распалась на отдельные звенья-события, каждое из которых интеллиги* бельно в связи с обстоятельствами, более или менее непосредственно его вызвавшими.
И здесь нам потребуется небольшое отступление. Известно, что культура античности «классической» эпохи была ороакустической, т. е. ориентированной на устное слово, на слуховое его восприятие (30а. 10). Искусство устного слова ценилось столь высоко, что оно рассматривалось как высшее достоинство не только оратора и поэта, но и политика, историка и даже философа (ЗОЬ). В диалоге Платона «Политик» мы читаем: «...с помощью слова и рассуждения гораздо лучше можно выписать любое изображение, чем с помощью живописи... лишь бы уметь это делать» (32. «Политик», 3(2) 277 с).
Об ориентации «на слух» свидетельствует стремление философов и историков придавать своим сочинениям диалогическую форму. Даже в V в. до н. э. в диалоге Платона «Федр» Сократ жалуется на распространение письма по той причине, что оно вселяет в души научившихся ему «забывчивость» — отсутствие упражнения «ослабляет память» и тем самым критическую способность, и в итоге заключает: «Устное сочинение по своей природе лучше... и могущественнее» (32. «Федр», 2, 276).
Естественно, что история, опирающаяся главным образом на устную традицию, обладает крайне узкой и ограниченной ретроспективой. Память не очень крепка, в особенности на детали. Даже вокруг крупного события мрак ощущается уже за пределами жизни двух-трех поколений от него. В диалоге «Тимей» Платон сетует: «...Нашим городом в древности были свершены великие и достойные удивления дела, которые были потом забыты по причине бега времени...» (32. «Тимей», 3(1), 20 е—21). Для сравнения напомним, что приблизительно за двенадцать столетий до событий Троянской войны (2500 г. до н. э.) в столице Египта
39
Мемфисе были сделаны первые записи сохранившихся в традиции имен фараонов, а с 1750 г. до н. э. там сохранились записи о крупнейших событиях за каждый rojy-
Геродот в своей «Истории» сообщает следующую любопытную подробность. Когда его предшественник историк Гекатей во время пребывания э Фивах перечислял жрецам свою родословную и уже в шестнадцатом колене упомянул в качестве своего прародителя бога, они показали ему хранившиеся в святилище 345 статуй жрецов, олицетворявших столько же колен в одном и том же роду (так как сын жреца следовал за отцом), и даже при такой громадной исторической ретроспективе они все еще оставались на почве истории (по крайней мере в их понимании) и не видели необходимости восходить ни к мифологическим героям, ни к богам (40. II, 143).
Таково было различие глубины исторической ретроспективы между греками и египтянами. В диалоге Платона «Тимей» египетский жрец, слушая рассказ Солона о греческих древностях, воскликнул: «Ах, Солон, Солон! Вы, эллины, вечно остаетесь детьми, и нет среди Вас старца... все вы юны умом, ибо умы ваши не сохраняют в себе никакого предания, искони переходившего из рода в род» (22Ь). Недаром живший в Риме во II в. н. э. историк Иосиф Флавий писал об исторической традиции греков следующее: «Я не могу не поражаться тому, что мы должны справляться у греков относительно наиболее древних фактов и доискиваться истины только у них, а не должны доверять самим себе или другим... ибо нетрудно обнаружить, что все, что касается греков, произошло там совсем недавно, можно сказать только вчера или позавчера; я имею в виду основание их городов, изобретения их искусств и записи их законов. Если же речь. идет о составлении их истории, то они это сделали.в последнюю очередь». К тому же память о прошлом у них стиралась вследствие многократных разрушений, а письмом они овладели «поздно и с трудом, заимствовав его у финикийцев» (цит. 24.41).
Пои с тине лрхмндое открывалось различным народам ца различную, глубину. Следствием столь длительного преобладания устной традиции в историческом созна- 11ии-1анптчн0схибНдсГ резкое укорочение длительности Мслоршеского времени (т. е. времени, в котором собы
40
Тия выступали в преемственной связи друг с другом), компенсировавшейся необычайно важной ролью в этом срзнаяии—времени эпического и мифологического. В Древней Греции оно начиналось буквально у порога настоящего. Так, в 472 г. до н. э., т. е. всего восемь лет спустя после битвы при Саламине, Эсхил представил в качестве сказания поход Ксеркса и победу греков («Персы»). Правда, для поэта не существовало различия между сагой и историей, и именно первую он рассматривал в качестве второй. В этом случае вся история — священная история. Неудивительно, что Гомер, сочинявший свои эпические поэмы приблизительно в IX в. до н. э., почитался и в классический период не только как «божественный певец», но и как «историк», а с его поэмами обращались едва ли не как с текстами священными (37Ь. 53 сл.).
Фукидид считал события, отстоявшие от него всего лишь на одно поколение, «отдаленными», а сведения о них — не заслуживающими доверия. Точно так же римский историк Тит Ливий, писавший историю Рима «от основания города», жаловался на темноту ее раннего периода. Вероятно, именно поэтому античность поражает остротой интереса к «началам», «истокам», «генезису».) При этом было безразлично, шла ли речь о «начале» государства и происхождении его конституции и законов или о «начале» земледелия, культуры винограда и виноделия либо о происхождении огня, ремесел и торговли *. Хотя с помощью мифологии этот интерес удовлетворялся сравнительно легко («основателями», «зачинателями» и «дарителями» всех этих благ цивилизации, как правило, оказывались божества и полубоги), тем не менее и рациональная мысль, несмотря на своеобразие ее строя, не могла игнорировать этот интерес (27. 85).
Несмотря на внешне довольно развитый словарь для обозначения феномена времени (см., например, в «Илиаде» I, 70: «...ведал он все, что минуло, что есть и что будет»), Гомер еще не располагал общим понятием для обозначения времени как такового. Chronos обозначает у него интервал времени; aion — длительность жизни, поколение, в*ек; hora — момент совершения действия, время года, сезон.
* Это вовсе не означало, что речь шла о процессе становления. Всякое начало было началом данного, в готовом виде, исключавшее категорию движения.
41
В приведенной выше строке из первой песни «Илиады» только мудрец, «верховный птицегадатель» ведает сферой времени. Наконец, нет у Гомера и ощущения времени как непрерывной длительности, течения, протяженности. Время — это нечто скрытое, обнаруживаемое и высвечиваемое только длительностью действий (состояний) человека: «погибельный день», «день печали», «годы странствий» и т. п.
В итоге перед нами время точечное и выхваченное, эпизодическое (а не непрерывное — поток или, наконец, неопределенное — «некогда», «однажды» и т. п.). Время определяется квалитативно («создается» и окрашивается характером события, состояния), а не квантитативно. В этом времени нет -и в помине регулярной метрики, так как в нем нет регулярного течения, следования, нет кумулятивности (время не накапливается), тем самым отпадает возможность (да и необходимость) его исчислять (41а. 12 сл.).
Эту специфику не трудно объяснить: мифологическое время интуитивно, оно формируется в процессе родовой ориентации, оно конкретно, поскольку это время событийное. В качестве такового оно выступало в двух разновидностях: «событий» регулярных, диктуемых потребностями поддержания общности (рода, племени), и событий иррегулярных — внешних (нашествия и т. п.).
Характерно, однако, что различение времени началось с событий второго рода, что же касается первых, то они служили основой времени предписанного, институционализированного посредством ритуала (38Ь ср. 41Ь. 43 сл.). Без ритуала это время неощутимо, недвижимо, посредством ритуала оно себя обнаруживает.
Одним словом, это время не объективно и не субъективно, в нем выражено соответствие между человеком и природой, его единство с космосом; в такое время можно от случая к случаю «войти», «окунуться» как свидетельство этого единства, но в нем нельзя жить: жизнь протекает, и время это недвижимо, оно всегда тождественно себе. Это осознание ярко выражено в «Илиаде» (VI, 146):
Листьям в дубравах древесных подобны сыны человеков: Ветер одни по земле развевает, другие дубрава,
Вновь расцветая, рождает...
Так человеки: сии нарождаются, те погибают.
В целом миф и эпос (хотя и в меньшей степени)
42
Обращены к «началам» времени, когда человек еще появлялся и действовал в сообществе богов и полубогов (даже в гомеровском эпосе, как известно, олимпийские божества постоянно вмешиваются в ход Троянской войны). Отсюда следовало, что, чем древнее и неопределеннее во времени событие, тем оно значительнее, тем «память» о нем достовернее и повествование о нем правдивее. И наоборот, события по эту сторону мифа и эпоса подлинностью не отличаются и интереса не представляют (41с. 30).
Следует ли удивляться тому, что даже в классическую эпоху «Илиаду» рассматривали от начала и до конца как высочайший образец исторического повеет* вования. К ней как к первоисточнику обращались и философы, и историки, не говоря уже о поэтах. Воображение покоряла сама грандиозность воспетых Гомером событий — параллелизм драмы богов и драмы людей.
Свободная от необходимости локализировать события во времени, мифологическая история была способна и создавать необозримую ретроспективу в глубь веков, в прошлое, и вместе с тем удивительным образом приближать «седую древность» к настоящему. Ясно, что эта магия могла продолжаться только до тех пор, пока господствовало убеждение в божественной нераздельности сущего, в одновременности появления космического и социального устройств, в принципиальной тождественности течения дел человеческих и функционирования природы, равным образом определяемых божественным сверхмиром.
Однако, как уже отмечалось, в гомеровском эпосе мифологическое сознание представлено на той его ступени, когда в него уже вплетены элементы сознания протоисторического. Так, на фоне вселенской драмы, в которую втянуты все обитатели Олимпа, бесконечного сплетения событий, замыслов, поступков и судеб героев пробивается мысль о специфике человеческого бытия. в. этом. зародыш сознания исторического (42а. 12). Новейший исследователь проблемы Ганс Бог- нер не без оснований усмотрел эту специфику прежде всего в законе мойры, или — что то же — в законе границы. Мойра — часть целого, доля, которая отведена каждому и которую безнаказанно нельзя расширять за отведенные пределы даже в случае, если существует такая возможность (42Ь. 15).
43
При этом.речь идет не только о границе во времени, т. е. в смысле длительности, но и о границе устремлений, намерений, целей. Каждому человеку предоставлены определенные возможности — это есть его удел. Итак, мойра — вечный закон соразмерности, естественный, как и божественный закон. Его устанавливают для людей не боги, равно как они и не могут его отменить. Боги только стоят на страже его нерушимости. Их долг — предостеречь «забывшегося», когда реальной становится угроза нарушения. Поскольку от соблюдения закона мойры зависят гармония и правильность течения дел в мире, уравновешенность целого, изъятий из него не делается никому, в этом невольны даже боги.
Приведем только один пример. В 16-й песне «Илиады» мы узнаем, что Патрокл был близок к тому, чтобы взять стену Трои, однако это была не его «часть», триумфа Патрокла не смог допустить следивший за ним Аполлон.
Голосом грознопретительным Феб стреловержец воскликнул: «Храбрый Патрокл, отступи! Не тебе предназначено свыше Град крепкодушных троян копием разорить...»
Рек,— и далеко назад Менетид отступил, избегая
Гнева могущего бога... (XVI, 706—711)
В заключение заметим, что «присутствие» богов в делах человеческих имело еще одно следствие: человеческая участь в мифологическом сознании еще_ не предстает как необходимость жить во времени. Это обстоятельство отражено в гомеровском эпосе в виде абсолют- ного преобладания настоящего мгновения. Даже в тех случаях, когда повествуется «предыстория» событий «настоящего», перед нами оказывается лишь «предшествующее настоящее». В результате время в эпосе по сути не проходит, оно не знает глубины, грани между его измерениями стерты. Все события изображены по сути в одной плоскости. Время растяжимо и в известном смысле обратимо. Боги могут все.
Новая ступень «исторического сознания» античности отражена в поэме. Гесиода «работы и дни» (VII в. до н. э.). Поэма не только изображает годовой цикл работ земледельца, но и содержит ответы на вопрос: как следует трудиться, для чего человек должен трудиться, как вообще он оказался в таком состоянии, что он вынужден трудиться? В литературе придается большое, а нередко едва ли не решающее, значение
44
Для понимания специфики трактовки поэтом этих вопросов не только «крестьянскому мироощущению» Гесиода, но и его тяжбе с братом, в результате которой тот присвоил себе принадлежавшую ему долю отцовского наследства (37 а. 17).
Если это справедливо в отношении первой части поэмы, то по крайней мере явно недостаточно для уяснения предпосылок возникновения поэмы в целом. В плане же истории античной культуры более важным представляется «серединное» положение поэмы Гесиода — между эпосом, с одной стороны, и логосом — с другой.
Во-первых, в отличие от гомеровского эпоса боги здесь обрисованы расплывчато. Их антропоморфный облик затуманился, гораздо ближе они к силам природы и моральным силам. Необходимые для человеческого существования вещи человек приобретает при содействии божеств или вопреки им, однако всегда при их участии. Таким образом, ответ Гесиода на вопрос о происхождении и.условиях -человеческой культуры остается религиозным. Уже из этого правомерно заключить, что мышление Гесиода — по контрасту с мышлением Гомера — может быть определено как переходное от мифа к дискурсии (36а. 19). Первое относится к способу изображения окружающей действительности, второе — к способу ее объяснения. В упомянутой поэме зародыши естественнонаучного и исторического мышления проявляются в поразительном единстве. Этой особенностью мировидения он во многом предвосхитил строй мысли философов-досократиков. Мы не можем здесь останавливаться на космогонии Гесиода, упомянем только, что предпосылкой становления всего сущего выступает изначальный хаос и животворящий, формирующий его принцип — космический эрос. Заметим, однако, что проявлением специфики мышления Гесиода в этой области являлось постепенное отпочкование космогонии от теогонии и тем самым логоса от мифа. В ответ на вопрос о «началах», и прежде всего об общественных распорядках, теперь уже недостаточно было привести соответствующий миф, генетическое мышление должно было стать рациональным. Хотя генезис в нем еще отягощен мифологией (например, миф о Прометее привлекается Гесиодом для объяснения причин «отпадения» человечества от времен, когда боги и люди жили в согласии в золотом веке
45
И обрушившихся на последних бедствий), но он уже к мифу не сводится.
Так, с целью развить свой ответ на вопрос, почему человеческая жизнь стала в его дни столь отягощенной трудами и заботами в противовес ее беззаботности в «золотые времена», Гесиод приводит свой логос — рассказ о пяти последовательных «веках» (поколениях) — золотом, серебряном, медном, веке героев, железном, каждый из которых символизировал все более глубокий.. упадок рода > „человеческого. Если первый «век» — золотой — олицетворение счастливого, сказочного мира, идеального состояния рода человеческого, то последний, современный Гесиоду «век» — олицетворение самой низкой ступени нравственного падения.
О, если бы мог я не жить с поколением пятого века,
Раньше его умереть я хотел бы или позже родиться.
(174—5)
Нет больше равенства, заложенного в общей принадлежности (племенной), повсюду торжествует эгоизм и своекорыстие. На этом пути цет никаких ограничений, никаких условностей — дети пренебрегают родителями, клятвы не соблюдаются, злонамеренные стали в почете, чувство чести покинуло землю.
Это время опасной перезрелости интеллекта, люди стали по-стариковски умными. Если дело дойдет до того, что люди будут рождаться седыми, Зевс этого не потерпит и уничтожит это поколение *.
Здесь мы должны заметить, что предложенная Гесиодом схема исторического развития человечества отличается не только пессимизмом — человечество на своем пути многое теряло, но и многое приобретало.
Современники поэта гораздо лучше вооружены, чтобы противостоять угрозе голода и холода, обеспечить свое безбедное существование (37. 372, 374). Они не только принуждены к труду, цо и наделены божьим даром — способностью трудиться (37. 313, 319). Однако толкование труда как блага сопровождается условием господства справедливости. Homo faber должен при этом оставаться человеком нравственным, человеком справедливым. Трудолюбие и нравственность — два исходных и непременных условия личного преуспевания
* Морально-дидактическая цель поэмы в том и заключается, чтобы показать, какие ценности утеряны человечеством в процессе его истории и что оно получило взамен их.
46
В общественной гармонии (217). Таким образом, несомненное преобладание нисходящего движения человечества дополняется в периодизации Гесиода частичным движением по восходящей линии, и прежде всего в объективных средствах жизнеобеспечения человека.
Тем самым мы сталкиваемся с первым в истории европейского историзма наблюдением по поводу противоречивости исторического прогресса, противоположно направленного движения материальных и морально- этических сторон культуры.
В заключение заметим, что было бы ошибочным оценивать «периодизацию» истории, которую мы находим в поэме «Работы и дни», как «однонаправленно-линейную». Гораздо ближе к истине усматривать в ней отражение идеи круговорота, что вытекает из веры Гесиода в.то, что после «пятого века» снова начнется восходящая линия истории человечества, иначе какой был бы смысл в авторском восклицании: «Лучше бы я родился позже!» (175)—глубочайшая точка падения должна стать поворотом в противоположном направлении.
Исходные посылки мировидения Гесиода были развиты в воззрениях философов-ионийцев (VI в. до н. э.), и прежде всего Анаксимандра. Речь идет, во-первых, о происхождении сущего в результате длинной цепи внутренне обусловленных изменений, исключающих всякую мысль о моментальности и произвольности актов божественного творения, и, во-вторых, о распространении этого взгляда в равной мере как на природу, так и на общество.
Оставляя в стороне космогонию ионийца (в которой, кстати, содержалась поразительная мысль не только о множественности миров в пространстве, но и об их последовательной смене во времени (33. 125, 116), изложим вкратце его воззрения на происхождение человеческого общества. Люди отличаются от других живых существ тем, что после рождения остаются длительное время в зависимости от попечения других (33. 141, 136—139). Первые люди вели животную жизнь, поодиночке заботились о поддержании своего существования, питаясь травами и плодами дикорастущих деревьев. Однако, подвергаясь нападениям диких животных, они на опыте убеждались в необходимости прибегать к помощи себе подобных. Так возникли человеческие сообщества. Со временем в результате об
47
Щения у людей появилась артикулируемая речь, возникли языки и народы. Постепенно они научились зимой укрываться в пещерах, создавать запасы пищи, добывать огонь. Во всех вещах наставником людей служил опыт, а побуждением к его усвоению — необходимость.
Заметим, что историческая космогония Анаксимандра полностью коррелировалась с исторической картиной социогенеза. Их объединяла идея о постепенности и продолжительности процесса становления сущего. Вскоре, однако, принцип развития был почти одновременно оставлен как в натурфилософии, так и в отпочковавшейся от нее истории. В первом случае возобладали математические и физикалистские интересы (не без рлияния философии пифагорейцев), во втором же сказалось влияние распространившихся рационализма и эмпиризма (42Ь. 39).
Как уже было отмечено в другой связи, греки классической поры находились под глубоким впечатлением вечного порядка в природе и во Вселенной. Сопоставление столь упорядоченного и вечного космоса с миром меняющегося, событийного приводило к заключению, что «сообщество людей», т. е. нечто, находящееся в потоке времени, не может служить источником истинного знания* (43. 26 сл.).
Как соотносились сферы вечного и изменчивого в греческой мысли VI—V вв. до н. э.? Известно, что Гераклит и Парменид выдвинули взаимоисключающие концепции времени. Первый подчеркнул уникальную ценность момента в текущем процессе, уподобив его потоку, в который невозможно войти дважды, и подчеркнув реальность изменений (33. 182, 217—219). Парменид, с другой стороны, признавал единственно реальным лишь постоянное и неизменное, что же касается изменяемого во времени, то это всего лишь иллюзия. Конечная реальность — вечность **. Для нее не существует про
* Из этого отнюдь не следует, что греки противопоставляли природу истории, а только значит, что они должны были стремиться основать знание исторического на фундаменте регулярностей, вытекавших из универсальной сущности космического закона (32. «Законы», 3(2), 10, 903с).
** Термин «вечность» может употребляться в трех смыслах:
1) то, что не ограничено во времени, пребывает без конца;
2) то, что настолько совершенно, что ничего к нему не может быть добавлено, ни от него отнято;
3) то, что никогда не меняется (33).
48
Шедшего и будущего, поскольку и то и другое присутствует в настоящем как единое и неделимое (33. 283, 357) *.
Эгейская школа не соотносила неизменную реальность с потоком преходящего опыта. Это сделал его учение о времени изложено прежде всего в диалоге Известно, что одним из проявлений
монизма мировоззрения древних греков являлась идея иерархии совершенств. Поскольку это относится к космосу, Платон различал: высшую и наиболее совершенную его сферу — сферу неподвижных звезд, неизменную и тождественную себе. Среднее место принадлежит движению планет, настолько упорядоченному, что предсказуемо законами. Наконец, низшую форму движения представляет сфера непредсказуемых событий — иррегулярная и хаотическая. Средняя форма движения олицетворяет время. Итак, Платон делал различие между временем и изменениями. Отсюда определение времени как подвижного образа вечности (32. «Тимей», 37d). Время не существовало до сотворения Вселенной, а создано вместе с ней и вместе с ней и погибнет (32. «Тимей», 38Ь). Следовательно, Вселенная имеет начало, подобно всему тому, что воспринимается нашими ощущениями, однако начало не во времени, а вместе со временем. Все, что получает существование,.имеет причину; это в равной степени относится и к универсуму — его творцом является бог (демиург).
Согласно Платону, демиург не был свободным творцом Вселенной: создавая ее, он постоянно сверялся с моделью, образцом — божественной идеей. Таким образом, творя Вселенную, создатель стремился распространить сферу разума и гармонии.
Образцу, интеллигибельной субстанции, подобает лишь «есть», непреходящее, вечное, настоящее, между тем как «было» и «будет» приложимы лишь к возникновению, становящемуся во времени, ибо то и другое суть движение (32. «Тимей», 37d — 38а). Стремясь возможно больше приблизить Вселенную к ее образцу, творец создал некое подобие вечности — время (32.
* Зенон из Элен в своих знаменитых парадоксах («движущаяся стрела», «Ахилл и черепаха» и др.) показал логические трудности, возникающие, если понимать перемещение в пространстве и времени как состоящие из дискретных моментов.
49
«Тимей», 37с), поскольку соединить вечность с тем, что создано, невозможно.
Чремя^ m Вселенная нераздельны. Семь орбит планет, движение небесных светил делают возможным измерение времени. Таким образом, время отождествляется с движением. В конечном итоге существенная функция времени — служить образцом и подобием и тем самым превратить универсум в более совершенную имитацию совершенной природы вечности.
Три момента обращают на себя внимание в воззрениях Платона на время. Во-первых, он устанавливает тесную связь между функционированием универсума и моральной стороной человеческой жизни. Наблюдая универсум и постигая заложенную в нем цель, душа человека может устанавливать определенное правило поведения тела со всеми его желаниями. Принцип, заложенный в душе, уподобляется принципу, заложенному в универсуме.
Этим перебрасывается мост между законами науки и правилами этики и моральной жизни (32. «Тимей», 88с, 89а, 90d). В определенном смысле универсум существует для человека.
Во-вторых, своим «учением» о времени Платон направлял интересы познания к космосу как воплощению вечного закона круговорота. В «Тимее» он снисходителен к чувственному восприятию, воздает хвалу глазам — их можно поднять к небу и созерцать образ вечного и совершенного. Он не ставит вопроса, каким образом вещи стали такими, каковы они есть,— в этом не нуждается тот, кто поглощен гармонией сущего. Во времени его привлекает единообразие. Даже в потоке изменений Платон находит элемент постоянства, время создано творцом как вечное напоминание о вечности (44. 19 сл.).
В-третьих, очевидно, что Платон развивает циклическую концепцию времени (продолжая линию, начатую Эмпедоклом). Космос, однажды упорядоченный творцом, с течением времени отклоняется в своем движении от первоначального направления. «...Когда ему дается свобода, космос движется... в обратном направлении...» (32. «Политик», 270а). Им овладевает состояние древнего беспорядка, он подвергается опасности собственного разрушения и гибели (32. «Политик», 273d). Тогда творец, опасаясь его погружения в «беспредельную пучину», «вновь берет кормило» и нап
50
Равляет космос «по прежнему свойственному ему круговороту» (32. «Политик», 273d).
Поскольку же космос объемлет все сущее и на Земле, то и все живое, не исключая людей, подвержено тем же периодическим циклам упадка и восстановления. Тексты Платона позволяют заключить о важной роли катаклизмов в периодических перерывах в течении истории, вызываемых происходящими в такие времена землетрясениями, морами, потопами. В результате таких катастроф история как бы начинается заново и чаще всего в новых регионах. Так, когда космос поворачивает вспять, смертные начинают чахнуть и в конце концов уничтожаются совершенно (32. «Политик», 270е).
В диалоге «Тимей» эта мысль повторяется. «Уже были и еще будут многократные и различные случаи погибели людей, и притом самые страшные — из-за огня и воды...» (32. «Тимей», 22с). Причина этих катаклизмов — отклонения тел, «вращающихся вокруг земли», от своих путей (22). И потому через известные промежутки времени все на земле гибнет от великого пожара (Ibid.). И как заявил египетский жрец Солону: «Вы снова начинаете все сначала, словно только что родились» (23Ь).
Итак, отличительная особенность циклической кон- цедции времени Платона заключается в том, что «циклы» истории определяются не изнутри^ а извне ее — состоянием космоса. Иначе говоря, в рамках истории время лишено исторического смысла и наделено лишь смыслом космическим, счетным. Можно было бы подумать — вслед за некоторыми новейшими интерпретаторами историзма Платона,— что его «циклы» именно потому, что они суть циклы космические, совмещены с линейным развитием истории (38а. 11—13). Однако подобное суждение не находит опоры в текстах. Между двумя эпохами человеческой истории — эпохой Кроноса (когда бог сам пестовал людей — «жизни беспечальной») и эпохой Зевса («теперешней жизни») — у Платона, как и в схеме Гесиода, перехода нет (32. «Политик», 272а)—перед нами простая смена «циклов». На самом же деле включение всего сущего в космос означало распространение на общество универсального космического закона круговорота (45. 47 сл.). Наконец, само по себе истолкование времени как несовершенного отражения неизменных и вечных форм влекло за собой
51
Неизбежное настороженное и недоверчивое отношение человека ко времени.
С одной стороны, от него можно было ждать только непредвиденное, несущее вечно угрозу равновесию сущему, с другой же — как нечто лишенное самостоятельности; время ничего не решает, судьбы человеческие меньше всего от него зависят. Не следует, однако, забывать, что «космологический» подход к истории означал, с позиции самого Платона, «способ найти в изменчивом мире явлений путь к истине». Миф, лежащий в основе идеи круговорота, в его глазах гораздо более достоверен, чем исторически зарегистрированное, фактически установленное (32. «Тимей», 22с—22d).
В отличие от Платона, усматривавшего истинную действительность во вневременных формах, в своих воззрениях на время более эмпиричен. Время — это не движение, хотя постоянно ассоциируется с ним. Время — это число или мера движения, рассматриваемого с точки зрения «раньше — позже». С этих позиций его привлекает измерение изменений, переход (во времени) потенциального в актуальное. Только в одном пункте Аристотель согласен с Платоном: первопричина, источник конечного смысла времени находится вне времени (46. «Физика», IV, 11). Таким образом, время д* воззрениях Аристотеля — реальная черта ми- роизменчивости и,„следовательно,„не зависда.от нашего воспрйятия.^Гремя неотделимо от движения, но^не:.тождественно движению. Это видно из того, что скорость движения может меняться и мы можем сравнивать различные скорости. Следовательно, имеется одноединственное время, и оно абсолютно (46. «Физика», IV, 14).
Именно этот атрибут времени дает возможность оценивать длительность процессов в его единицах, время — число, мера движения. Рассматриваемое само по себе время — эго течение. Каждое «теперь» — это конец прошлого и начало будущего. Бытие во времени означает одну из трех вещей: 1) быть измеряемым временем, 2) быть частью времени, 3) быть временным. Разделив в своей космологии Вселенную на два мира: «надлунный», олицетворяющий сферу совершенного и вечного, и «подлунный» — сферу постоянной изменчивости, беспорядочных, неравномерных движений, Аристотель оказался фактически весьма близким к Пла
52
Тону в выдвижении атемпорального в качестве единственного источника совершенного знания (47. 38).
Космические процессы, протекая в течение бесчисленных циклов, в ходе которых видимый мир приходит в упадок и воссоздается, сохраняют ту же сумму бытия, ничего заново не создается и не теряется, предшествующие ситуации повторяются вплоть до единичных событий. Однажды случившееся событие будет циклически повторяться до бесконечности. Так, по замечанию Аристотеля, мы можем утверясдать, находясь на данной точке вращающегося круга, что мы живем «после» Троянской войны, но круг ведь продолжает вращаться, и позднее это «нас» приведет все к той же Троянской войне. Таким образом, строго говоря, мы имеем те же основания утверждать, что мы «предшественники» Троянской войны. Иными словами, циклические представления о времени исключают абсолютные «раньше — позже». Ими точно так же исключалась возможность появления чего-либо радикально нового в ходе истории (48. 15сл.).
Учение Аристотеля об обществе и государстве основано на концепции «природы» (как первоначале всего сущего), которая в равной степени являлась ядром как космологии Аристотеля, так и его «Политики». Поскольку общество и государство фундированы на естественных основаниях, постольку политика — всего лишь специфическое выражение физического мирового порядка. Законы последнего составляют суть и сущность самого человека. Природа, человека является «общественной» в силу того, что инстинкт самосохранения составляет движущую силу его социального поведения. Как бы богато человек ни был одарен разумом, этот внедренный в него природой инстинкт остается первоосновой его социальности (46. «Политика», I, 1253а).
Вот почему Аристотель помещает человека среди природы. В конечном счете концепция природы — ключ к цониманию Аристотелем общества и государства как естественно конституируемого сообщества людей. Иными словами, государство — такое же творецие природы, как и сам человек (46. «Политика», I, 1252b). Вместе с тем эта политическая разновидность мирового порядка, к которой принадлежит человек, его гражданское состояние в такой степени его выделяют в мире живой природы, что вся она оказывается предназначенной
53
Служить ему как существу разумному (49. 18 сл.).
Итак, в древнегреческой культуре существовало уже довольно развитое представление о направлении движения времени* но еще отсутствовала идея объективной истрлт^т. е. истории вне связи с конкретными деяниями конкретнъгж лиц. По этой причине ошибочно истолковьюать представление о динамике времени как своего рода философию истории. Но именно поэтому отражение временн&х представлений в историографии правомерно рассмотреть в ходе освещения основных типов последней.
ТЕОРИЯ И ТИПЫ АНТИЧНОЙ ИСТОРИОГРАФИИ
В античном наследии, за исключением краткого опыта Лукиана из Самосаты (II в. н. э.) на тему «Как следует писать историю», мы не находим ничего связного и систематически изложенного, что напоминало бы теорию историографии *. Но дело не только в случайности произведенного временем отбора.ГАнтичная историческая мысль в силу уже отмеченного отсутствия в ней идеи объективной истории была менее всего способна поставить и решить вопрос о предмете историографии. Для нее еще не возникал вопрос о смысле человеческой истории: ведь смысла можно доискиваться только в чем-то упорядоченном и регулярном, а не в том, что появляется и исчезает без видимой связи. Но это отнюдь не значит, что античная мысль не задумывалась над своеобразием отражения мира исторического— изменчивого и иррегулярного (50. 10 сл.).
Выход для познающего ума заключался в том, чтобы попытаться увидеть в этом мире отражение мира упорядоченного и интеллигибельного наподобие тому, как время рассматривалось лишь как образ сущности вечной. Для этого история должна была быть «упорядочена» деятельностью историка, опирающегося на «естественные» (или сверхъестественные) основания событийной историицД
* За исключением разве: Фукидид — о пользе его труда (I, 22, 4), глава 9 в «Поэтике» Аристотеля, параграф в труде Квинтиллиана (X, 1, 31), замечание Геллия относительно различия между анналами и историей (II, 28, 6), теоретические пассажи у Полибия, Цицерона, Дионисия Галикарнасского — таков приблизительно объем прямых сведений, которыми мы располагаем по данному вопросу.
54
Почетное звание «отец истории» утвердилось щ^Ге- ^PPAQXQM (490—42§ гг. до н. э.) еще в древности (см.,"наР пример, Цицерон. De Leg., 1, 5) и в европейской традиции сохраняется поныне (51. 8 сл.). Речь идет здесь не о силе традиция, а о сути вещей. «История» Герсь дота* — важная веха~не только в истории античного исторического сознания, но и в истории античной культуры в целом. В ней одновременно воплотились и последнее проявление уходившего в прошлое синкретизма в античном сознании — 1цира природы и мира истории, и первый результат их расщепления и разрыва в нем. Итак, это первый в истории античной цивилизации исторический труд, и не столько по названию, сколько по идее. В лице Геродота перед нами предстает автор идеи, пусть еще в ее начальной форме, истории как культуры, как человеческой жизнедеятельности.
Вообще по числу измерений, которые присутствуют в «Истории» Геродота, не будет преувеличением, если усмотреть в ней «исторический космос». В этом труде прежде всего положено начало осмыслению истории как «всеобщей», «всемирной» истории народов, так или иначе соприкасающихся и взаимодействующих. Еще более необъятной оказывается открывшаяся перед ней перспектива во времени.
События, вдохновившие Геродота предпринять свой труд «Греко-персидские войны», укладываются, строго говоря, в /четверть века, однако какая громадная историческая ретроспектива понадобилась ему для освещения этих событий. Как глубоко в прошлом прослеживает он «истоки состояний» втянутых в конфликт стран и народов к началу его. Достаточно сравнить эту ретроспективу с освещением «предыстории» Троянской войны в «Илиаде», чтобы оценить все значение происшедшего сдвига — Геродот впервые представил культуру как живое воплощение цепи времен. Наконец, хотя тема его «Истории» по сути своей военно-полити- ческая, и в этом смысле в ней предварялась основная проблематика античной историографии, однако какая удача для дальнейшей судьбы музы Клио заключалась
* Хотя термин «история» сохранил многозначность и много веков спустя после появления труда Геродота, именно он утвердил связь понятия «история» с понятием «исследование», «узнавание» с целью составления повествования о течении дел человеческих (ср. 52. 119).
55
В том, что Геродот «нагромоздил» в нее массу разнообразных, нередко единственных в своем роде сведений по исторической географии, археологии, этнографии, истории мореплавания и торговли, истории религии и мифологии. Пусть все эти экскурсы — плод обширной эрудиции любознательного путешественника,— все это нагромождение «сведений» имели весьма отдаленное отношение к главным событиям повествования, однако в них были так или иначе заданы границы предмета истории, которые должны были свидетельствовать, как многосложны грани и связи любого явления в мире истории (безразлично, в какой степени это понимал сам Геродот).
Насколько можно судить по «вступлению» в «Историю», предметом истории в глазах Геродота являлись «великие и удивления достойные деяния», а цель его в том, чтобы «прошедшие события с течением времени не пришли в забвение» (40. I, 11). Поскольку с переходом человеческих сообществ к цивилизации эти последние идентифицировались с государствами, постольку писать историю «деяний» означало в древности и многим позднее писать историю «политиков» и «военных». Именно они давали имена, т. е. присваивали себе деяния анонимных масс. В этом потенциальном ограничении предмета истории вопреки данному Геродотом примеру широты исторического построения скрывалась опасность для будущей историографии.
О том, что именно в подобном, до крайности суженном (разумеется, с современной нам точки зрения) представлении о поле исторической драмы заключался для античных историков важнейший предмет истории, свидетельствует хотя бы тот факт, что большинство из них предпочитали писать историю той или иной войны (Пелопоннесской, Рима с Карфагеном, Югур- тинской и т. п.). Так были расставлены «важнейшие вехи» истории, пробелы между которыми так или иначе и с большим трудом заполнялись лишь впоследствии.
Наконец, Геродот выступил первооткрывателем и в области исторического.метода античности. Самым важным открытием Геродота в этой области являлось то, что можно было бы на современном языке назвать «проблемным подходом» к историческому сюжету. Сюжетное единство при этом обеспечивалось не только выбором более или менее ограниченного во времени
56
И в пространстве события, но, что более важно, постановкой при этом определенной познавательной цели. И хотя Геродот, как нам теперь кажется; то и дело «отвлекался» в сторону от этой цели, сам же он полагал, что это необходимо для ответа на исходный вопрос: «Почему эллины и варвары воевали друг с другом?»
Это ^ означало открытие нового литературного жанра (ведь история и долгие столетия после Геродота "рассматривалась лишь как род литературы) — исторического повествования о цепи взаимосвязанных событий, причинно обусловленных и приводящих к определенным, чаще всего непредвиденным результатам,— подобная история существует только со времени Геродота.
Заранее определенная познавательная цель диктовала необходимость отбора, упорядочения и сочленения событий, так называемой исторической рефлексии, которая включает уже основные особенности собственно исторического мышления. Как известно, Геродот проявил поразительное усердие в сборе интересовавших его сведений, путешествуя не только по Греции, но и по странам Востока и стремясь как можно больше увидеть собственными глазами.
Подобный способ добывания «материала» ориентировал историка на «исследование», т. е. на установление фактической основы задуманного повествования. Что же касается его верификации, т. е. установления истинности, то и в этом отношении Геродот проложил первую тропу в неизведанное. Он постоянно сообщает читателю о происхождении данного «свидетельства»: принадлежит ли оно очевидцу сообщенного, или он узнал это из уст другого («по словам окрестных жителей» (40. IV, 90); «есть в Аравии место... туда я ездил, чтобы узнать о крылатых змеях» (40. I, 75)).
Когда речь идет о преданиях, Геродот приводит по возможности все существующие версии и при этом указывает, какая из них ему представляется предпочтительной («существует еще и третье сказание, ему я больше всего доверяю») (40. IV, 11). Многое из сообщенного ему он просто отвергает как невероятное, малопр авдоподобное.
Уже древним было трудно совместить такое здравомыслие, очевидное стремление к истине с включением в повествование массы сведений сказочного, мифологического характера. Иными словами, то, что легко
57
Объяснимо из более общих посылок,— сочетание в историзме Геродота двух форм мышления: рационального (исторического) и мифологического (т. е. наивно-непо- средственного восприятия действительности) — казалось древним свидетельством сознательной лжи и обмана. Так, Цицерон, называя Геродота «отцом истории», в то же время не удержался от сравнения его с историком Феопомпом (IV в. до н. э.), общепризнанным в античной традиции «лжецом» *. «...И Геродот — отец истории и Феопомп приводят бесчисленное множество сказок» (De leg., J, 1, 5).
Но почему же на протяжении всей античности Геродоту не доверяли? Ближайшая причина этого феномена с современной точки зрения тривиальная, и заключалась она не в том, что он не до конца еще освободил человеческую историю от явлений «сверхъестественных», «чудесных» (хотя «духи» и «призраки» в событиях уже непосредственно не участвуют, а только «влияют» на поведение актеров драмы), а в том, что он совместил в своем труде два различных принципа историописания: один, основывающийся на фактах, очевидцем которых был сам, и другой, основывающийся на фактах далекого прошлого, почерпнутых преимущественно из сказаний, устной традиции (ср. 53).
Античные критики Геродота отрицали принципиальную возможность писать историю более или менее далекого прошлого ввиду слабости памяти, из-за недоверия к устной традиции. Никто из них не отрицал исключительного мастерства, проявленного Геродотом в подчинении невообразимо сложного сплетения устной традиции основной цели — созданию увлекательной и интеллигибельной истории событий прошлого. Однако если им нужен был образец достоверности, то называли Фукидида (54. 26). Тем не менее именно Геродот вооружил античную историографию методом, остававшимся господствующим вплоть до времени, когда восторжествовала письменная традиция. Но цменно тогда из искусства устанавливать факты действительности историописание превратилось в искусство компиляции истории предшествующих авторов. Конец этому наступил много веков спустя, когда историки отправились в архивы.
* Впоследствии Петрарка (Rerum memorandorum, IV, 25—26) не мог «совместить» эти «две характеристики»: как это можно сказать о Геродоте, которого сам Цицерон называет отцом истории.
58
В «Истдрии» Геродота процесса как такового еще нет. Повествование распадается на обособленные картины, не развертывающиеся в хронологически свя- занное_целоа. Хронология его «истории» нередко фантастична, датцровка событий чисто эпическая («между тем», «после этого», «через некоторое время» и т. п.). Когда же им предпринимаются попытки датировки исторической, то они носят характер либо легендарный, либо «внутрисобытийный» (через некоторое время Аристон скончался, «потребовалось четыре года»). Одним словом, перед нами датировка вне хронологии —~ ее еще как таковой нет. В целом время носит у Геродота скорее квалитативный, нежели квантитативный, характер.
Наконец, Геродот создал первый образец не только занимательного исторического повествования, но и содержащего «полезные» для читателя «уроки жизни». Ведь человеческая жизнь — это жизнь во времени, полном превратностей, зачастую катастрофических; какое же другое «повествование» может более эффективно вооружить человека опытом прежних поколений, чем историческое. В течении истории существуют определенные постоянства, знание которых может сослужить пользу человеку, в особенности причастному к литературе. Одной из таких * констант, выявляющихся только в потоке времени и улавливаемых только историей, выступает у Геродота, как и у Гомера, закон меры, границы (мойры).
Как уже отмечалось, мойра причинно необъяснима (даже боги ей подчинены), но зато сама предопределяет «линию жизни человека». Не допускать чрезмерности, не нарушать «границу» отпущенной доли, части целого — таковы требования мойры. Вот один из примеров его явной констатации: «Амасис же, прочтя послание Поликрата, убедился, что ни один человек не может уберечь другого от предреченной ему участи и что Поликрат не кончит добром, так как он преуспевает во всем...» (40. III, 43).
Что же касается примеров универсально-исторического характера, то наиболее ярким из них являлась судьба империи Ксеркса. В «Персах» Эсхилла (472 г. до н. э.) красной нитью проходит мысль: персам в удел был отведен материк. Это была их мойра. Однако они ослушались и «посягнули на море». Из этого следовало — им не миновать поражения. По «утвер-
59
Ждению духа» Дария, его сын, Ксеркс, покрыв мостом Геллеспонт, потерял чувство меры, «границы части».
С того момента, когда философия покинула почву истории, история ограничила свою задачу главным образом изучением недавнего прошлого, прослеживая лишь один вид генезиса — генезис событий «настоящего» (55). Тем самым она, едва достигнув зрелости (в труде Фукидида), предстала как история событийная, прагматическая. Поглощение внимания историков ее событийным уровнем имело для историографии по крайней мере три последствия: превращение политической и военной истории в единственный по сути объект исторического изучения; осмысление государства как состоящего из двух абсолютно неравнозначных частей: активного начала в лице определяющего исторические судьбы целого меньшинства (обладателей магистратур) и инертного большинства («народа»), выступающего либо послушным инструментом, либо помехой на пути замыслов и дел первых; и наконец, то, что можно было бы назвать психологизированием исторического процесса, т. е. усмотрение в так называемых «мотивах» «конечной тайны» истории, мерила ее этической оценки (56. 78 сл.).
^Фукидид (464—400 гг. до н. э.) в отличие от Геродота как будто уже полностью стоит на почве истории. 0*1 вошел в историографическую традицию как родоначальник «прагматической», «научной» историографии, основанной на чисто рационалистических методах объяснения исторических событий и тщательном отборе достоверных свидетельств (57. 2. 540—541). Определение «прагматическая история» раскрывалось в двух смыслах: во-первых, в понимании истории только как событийной (praxeis, res gestae), в которой отражена борьба индивидов за власть и влияние в государстве (способ политизировать индивидуальную мораль (31. I, 97, 118) и борьба государств за преобладание и господство (способ этизировать политику). Достаточно в этой связи вспомнить знаменитый аргумент афинского представителя: извечен закон, что слабый подчиняется сильному (31. 3, 28).
И в качестве общего вывода:, все люди как в их частной жизни, так и в жизни публичной (государственной) действуют по известным побуждениям природы*: стремления к власти и почестям, к богатству, наконец, страха (31. I, 75—76; 3, 45, 82). Иначе го
60
Воря, поскольку человеческая природа всегда равна себе, то и побудительные мотивы в политике всегда будут тождественными. В этом смысле политическое целое ничем не отличается от индивидуума. Неудивительно, что у Фукидида в решающие моменты на первом плане не личности, а ^«коллективная воля». Второй чертой «прагматической истории» является ее «практическая полезность», заключенная в «непреходящей ценности» ее «уроков». Поскольку событийная история обусловливается «деяниями», в основе которых лежат побуждения неизменной человеческой природы, постольку мотивы деяний неизбежно повторяются. Следовательно, «уроки» прошлого вооружают опытом, разумеется прежде всего политиков и военных.
Наконец, Фукидид утвердил преобладание в античной историографии «современной темы», основанное на скепсисе й недоверии к устной традиции — основному источнику сведений об отдаленном прошлом. Отсюда первое требование к историку: он должен быть современником описываемых событий. Серьезная история, по Фукидиду, не занимается прошлым, во всяком случае далеким прошлым, равно как и далекими странами (ибо как можно описывать историю народов, язык которых историк не понимает). Воплощением этого принципа является прежде всего труд самого Фукидида *. Достаточно сравнить, какое место в ней уделено истории Греции с древнейших времен и вплоть до начала Пелопоннесской войны ** и описанию самой войны, чтобы стало очевидным, во-первых,^что «современная история» означала требование к историку быть по крайней мере современником описываемых событий, во-вторых, что горизонт ее ограничивался военнополитической историей, в-третьих, что ей чуждо было представление о становлении и, наконец, в-четвертых, что движение этой истории мыслилось лишь в рамках цикла — от данных причин к данным следствиям. От
* Кстати, Фукидид ни разу не употребил термин «история»; этому, по-видрмому, помешала его многозначность (52).
** О живучести идеи истории как «современной истории» свидетельствует не только историографическая практика («современную историю» писали Ксенофонт, Феопомп (58) и по существу Полибий. Тацит углубился в историю только на одно столетие), но и теория. В произведениях Цицерона «О законах» мы читаем: «Марк предпочитает рассказ о современных ему событиях, дабы иметь возможность охватить те из них, в каких он участвовал сам» (De Leg., I,
3, 8).
61
Сюда узость временных и пространственных границ исторического повествования. Только в этих условиях Фукидид смог предстать пионером документированной и одновременно психологизированной истории. В вопросе о выборе темы, достойной труда историка, Фукидид явно следовал Геродоту по следующим соображениям.
Во-первых, поскольку история — форма познания изменчивого, временного, постольку война с ее динамизмом, резкими поворотами в судьбах государств и людей — наиболее «историческая» из всех возможных тем; во-вторых,’ война обнажает, делает наглядным скрытое в другие времена сцепление событий, связь между характером причин и типом последствий. Сделанный Фукидидом выбор в не малой степени отразил меру осознания им трагического начала в истории. Война — это глубочайшее потрясение (kinesis): необычайная длительность и ожесточенность современной ему войны, принесшей Греции неслыханные страдания — никогда столько городов не было разрушено, не было столько изгнанников, убитых в сражениях и т. п. (31. I, 23). Эта мера страданий лежит в основе драматизации всего повествования. Наконец, в-третьих, война — наиболее благодарная тема для писания истории по законам драмы (единство обстоятельств времени и места) (ср. 57. 58).
В результате Фукидид оказался создателем первой исторической монографии в собственном смысле слова — исследования, посвященного войне между Афинами и Спартой. И, что еще более важно, Фукидид окончательно утвердил традицию, согласно которой сфера политики и войны исчерпывала предмет истории, и поэтому его концепция исторического времени может рассматриваться как типичная для классической античности в целом. «Пелопоннесская война» — образец чисто рационального конструирования прошлого, хронология в этой конструкции играет более чем подчиненную роль (55, 37 сл.).
Это значит, что расположение событий диктуется требованиями логики (все элементы целого строго скоординированы: история внутренняя и внешняя, «речи» сторон, «речи» и планы, планы и действия, действия и последствия и даже драмы). Что же касается датировки событий, то Фукидид не испытывает в этом большой потребности. В целом он как бы создает в одном труде «две истории»: историю событий — во времени и йсто-
Рию рефлектирующую (осмысливающую их с точки зрения целого, т. е. суммарного, результата).
В первом случае Фукидид, несомненно, придерживается «линейного» времени, несмотря на то что элемент генезиса в его «Истории» еще рудиментарен (в знаменитой «Археологии» предыстория восхождения Афин намечена лишь пунктирно). Во втором случае в том же труде явно проглядывают циклические представления. Последние дают о себе знать каждый раз, когда Фукидид прибегает либо к проявлениям природы в истории, либо к методу наук о природе (в частности, медицины.
Так, в знаменитом обосновании полезности своего труда и тем самым истории в целом Фукидид подчеркивает, что заключается она не в том, что труд его идет навстречу текущим вкусам публики, жаждущей «захватывающих» сюжетов. Он будет полезен тем, кто пожелает ясно понять события, которые имели место в прошлом и которые, поскольку человеческая природа неизменна, раньше или позже тем же образом произойдут в будущем. «Мое исследование при отсутствии в нем всего баснословного, быть может, покажется малопривлекательным. Но если кто захочет исследовать достоверность прошлых и возможность будущих событий (могущих когда-нибудь повториться по свойству человеческой природы в том же или сходном виде), то для меня будет достаточно, если он сочтет мои изыскания полезными» (31. I, 22, 4).
Итак, события время от времени повторяются, причем не только во внешнем подобии, а, что гораздо более важно, по побудительным причинам, по механизму событий и их последствиям. Подтверждением подобного заключения могут служить и изображения «морской политики» Миноса (31. I, 4), развития‘ морской торговли (31. I, 8), Троянской войны (31. I, 9—10). В первых двух случаях «повторением истории» выступают Афины, их морская торговля и политика, во втором случае история повторилась в Пелопоннесской войне.
Наконец, обращает на себя внимание тот примечательный факт, что с симптомами и течением эпидемии (в Афинах) Фукидид знакомит читателя с той же целью, с какой предпринят был весь труд. Его описание дает возможность узнать болезнь, если она «когда- либо повторится» (31. II, 48). Более того, естественное явление он сопровождает в отношении будущего услов
63
Ным «если», что же касается события исторического, то его повторение безусловно (58. 41 сл.).
Мы рассмотрели две тенденции в развитии античного историзма, представленные в «Историях» Геродота и Фукидида. Различие между ними, поскольку это относится к методу историописания, еще в древности выразительно суммировал в письмах к Помпею историк и ритор Дионисий Галикарнасский (2-я половина I в. до н. э.). «Третья задача историка — обдумать, что следует включить в свой труд... И в этом отношении Фукидид отстает. Геродот... стремился придать своему сочинению пестроту, следуя в этом Гомеру. Ведь, беря в руки его книгу, мы не перестаем восторгаться им до последнего слова. Фукидид же, описывая только одну войну, напряженно и не переводя дыхания нагромождает битву за битвой, сборы на сборы, речь на речь и в конце концов доводит читателей до изнеможения... Фукидид следует хронологии, Геродот же стремится схватить ряд взаимосвязанных событий... бросая на полдороге описание одного дела, Фукидид хватается за другое, происходившее одновременно с ним. Это, конечно, сбивает с толку. Таким образом получается, что Фукидид, избрав своей темой только одно событие, расчленил целое на много частей, а Геродот, затронувший много самых различных тем, создал гармоническое целое» * (59. IV, 766).
В IV в. до н. э. о себе заявила новая тенденция, обусловленная наступлением новой исторической эпохи. Прежний, замкнутый на полисе «мир» истории, сообразно которому моделировался исторический космос, с началом эллинистической эпохи потерял всякую связь с новыми историческими реалиями. Время Александра Македонского уже невозможно было осмыслить с помощью прежних категорий. Его свершения уже нельзя было объяснить всегда равной себе человеческой природой. На первый план теперь выдвинулась категория судьбы, рока, фортуны (57. 62).
" Связь между историей и искусством политики была разорвана. Истории указали более скромное место в иерархии наук и искусств. Можно до известной степени согласиться с мнением, указывающим на связь этой новой тенденции с влиянием на историографию Арис
* См. список литературы № 50.
64
Тотеля и его последователей, с одной стороны, и Исократа— с другой (45. 107).
В одном отношении Аристотель больше, чем какой- либо философ античности до него или после него, сделал для распространения исторического подхода в ряде, кстати весьма далеких от истории, областей знания — астрономии, математике* медицине -и других. Его можно считать родоначальником истории философии. Наконец, он положил начало собраниям конституций и законов с целью выяснить историческую причинность, стабильность или, наоборот, эфемерность государственных, политических форм. Наконец, с именем Аристотеля связано развитие жанра биографии.
Нет сомнения, что эти и подобные начинания Аристотеля обнаруживают его острый интерес к проблеме развития в науке и искусстве, философии и политике. И тем не менее остается без ответа основной для нас вопрос: почему же этот интерес не распространился на историографию? Почему при столь глубоком понимании роли исторического подхода в науке он столь явным образом недооценил познавательные функции истории?
В знаменитом противопоставлении Аристотелем поэзии и истории значится: поэзия в определенном смысле более философская и более универсальная (возвышенная) область знания, чем история. Поскольку первая интересуется вечным, ее утверждения имеют форму истины универсальной, утверждения же истории ограничены временными рамками, повествуя о том, что действительно произошло, и в силу этого носят частный характер (46. «Поэтика», 1451b, 1459а).
Иными словами, «истинность» поэтического вымысла познавательно бесконечно ценнее достоверности исторического факта. В этих суждениях Аристотеля отражена применительно к истории концепция истины, которая может быть названа истиной рода события в отличие от истинности самого события (60). С этой точки зрения важна была не столько достоверность единичного факта, сколько характер обстоятельств, в которых данный факт наиболее вероятен и тем самым наиболее объясним. Подобное направление мысли как нельзя лучше содействовало формированию историографической тенденции, которую Полибий назвал трагедийной.
Известно, что основным понятием в анализе Аристо-
3-977
65
Телем трагедии выступает «mimesis», что в данном контексте означает не просто «подражание» повседневному, а концентрированное, «усиленное» изображение того, что в действительности наблюдается, хотя и в более слабой («повседневной») форме (46. «Поэтика», 1459а).
Степень «концентрации» в трагедии должна быть достаточно высокой, способной «потрясти» зрителя, вызывая у него чувство «ужаса» и исторгая «рыдания». В то же время, для того чтобы резче оттенить специфику искусства драмы, Аристотель ссылается на противоположную драме практику построения «Историй», в которых воспроизводится не единое целостное действие — с началом, серединой и концом, а все случавшееся в рамках определенного отрезка времени. Иными словами, события здесь не необходимо внутренне связаны между собой, а как бы рядоположены. И в качестве примера Аристотель приводит морскую битву при Саламине и битву с карфагенянами в Сицилии, но с другим исходом, т. е. внутренней связи действий в драме противопоставляется связь случайная только по принципу одновременности (46. «Поэтика», 1459а).
Дурис из Самоса (340—260 гг. до н. э.), создавая новую концепцию истории, отталкивался от «Поэтики» Аристотеля, и в частности суждений последнего относительно специфики трагедии (45. 109). Так, развивая теорию мимезиса применительно к истории, Дурис подчеркивал специфический характер «потрясения», доставляемого историческим описанием. Подобно тому как в трагедии «удовольствие» доставляется эмоциями ужаса, сострадания (46. «Поэтика», 1452b), таким же образом и «удовольствие», доставляемое историей, основано на вызываемых повествованием эмоциях.
Это была по сути новая теория истории (разумеется, в субъективном смысле этого понятия), поскольку она требовала переориентации историографии с основания риторики на почву теории поэтики. Приверженцем теории Дуриса являлся, по-видимому, историк III в. до н. э. Филарх, обвиненный Полибием (61. И, 56, 7) в смешении истории с трагедией. Осуждая эту тенденцию, Полибий подчеркивал, что подобное смешение недопустимо, поскольку цели истории и трагедии отнюдь не одни и те же, а, наоборот, противоположны: история наставляет не подражанием действительности, а сообщая истинные деяния и речи (Ibid).
*66
Тем не менее господствующее положение в историографии к концу IV — началу III в. до н. э. заняла не концепция мимезиса, а тенденция истории, обучающей на «примерах», сложившаяся под влиянием ритора Исократа, убежденного в том, что парадигмы («примеры») побуждают к добродетели и отвращают от порока (45. 110). Учеником Исократа был историк Эфюр, который, следуя его доктрине, соответствующим образом отбирал материал для своей истории. Интерес к этическим вопросам обусловил повышенное внимание историков к моральной стороне «деяний», к «характерам» исторических персонажей. Извлекать «уроки» предоставляется уже не столько читателю, сколько их ему преподносят в готовом виде сами историки. В результате слияния с риторикой история все очевиднее становилась морализирующей, наставляющей, превращаясь, по выражению Дионисия Галикарнасского, в моральную философию, обучающую на примерах.
Своеобразный синтез двух историографических традиций — прагматической и парадигматической — осуществил^Цшадбий (201—120 гг. до н. э.). Полибий видел цель историописания в политической пользе, приносимой ею мужам, стоящим у кормила правления (61. VII, 12, 2). Им особенно важно знать, по какой причине и из какого источника проистекает каждое событие. Однако между Полибием и Исократом имелось фундаментальное различие. Исократ стремился посредством «примеров» воспитывать моральную добродетель. Целью же Полибия было тем же способом пробуждать Патриотизм и обучать искусству политики *. Помимо влияния Фукидида в этой направленности мысли сказалось несомненно свойственное римлянам, среди которых он долго жил, обостренное чувство истории, связь настоящего с прошлым. Не только дела, но и образ жизни предков приобретают функцию в воспитании подрастающего поколения (61. VI, 54, 1—3).
Однако Полибий оказался не только-способным подражателем. Как свидетель новой лсхорической эпо- хи,— рождения миродержавного Рима, он создал со
* Характерно, что в сравнении с Фукидидом Полибий обновил и расширил содержание понятия прагматической истории. Наряду с его истолкованием как «фактический», «событийный» мы находим и определение как «государственный». Иными словами, писать «прагматическую историю» значило, по Полибию, писать «государственную», политическую историо (см. I, 1, 2; XXXVII, 9, 1).
3*-977
67
Вершенно новый тип историографии — т;ип всеобщей истории *. И хотя тема военно-политическая и для него оставалась границей предмета истории (II, 35, 2; VII, 12, 2; XI, 8, 2), тем не менее в. центре его внимания находится не событийная история войны, а динамизм политических сил, в ней столкнувшихся. В результате традиционная тема предстала совершенно новой стороной. Чем определяется сила одного государственного организма и слабость другого? Какова взаимосвязь между «внутренним» и «внешним» в истории государства? И совершенно неожиданно: что может дать политическая теория для понимания истории и обратно, какие общие наблюдения позволяет сделать история? Таков был диапазон историзма Полибия.
Эта новая целенаправленность исторического интереса выражена у Полибия с полной отчетливостью. «Совокупность всего, о чем мы вознамерились писать, составляет единый предмет и единое зрелище, именно: каким образом, когда и почему все известные части земли подпали под власть римлян» (III, 1, 3—5). Таким образом, Полибий уже обладал структурирующей идеей, позволяющей не терять за отдельным актом сюжет драмы в целом. «...Предварительное ознакомление с целым,— писал он,— много помогает уразумению частей, с другой стороны, знакомство с частностями много содействует пониманию целого» (III, 1, 7). Перед его взором уже возникал образ «всемирной истории», «частями» которой были истории отдельных этнополитичес- ких организмов. Как представляется, именно так следует понимать следующий пассаж: «...история по частям дает лишь очень мало для точного уразумения целого; достигнуть этого можно не иначе, как посредством сцепления и сопоставления всех частей» (I, 4, 10—11).
Отметим, что в понятиях «часть» и «целое»—в рамках концепции всеобщей истории — выражена фундаментально важная мысль о наличии в истории
* О традиции, господствовавшей до Полибия, Дионисий Галикарнасский сообщает: «Некоторые пишут трактаты, посвященные греческой истории, другие — истории негреков. Эти истории делятся... сообразно народам и городам и повествуют о каждом из них в отдельности» (59. VI, De Thuc., 5). Первая «всеобщая» история, насколько это известно, была создана Эфором в IV в. до н. э. и охватывала события с 1069/68 г. до 341/40 г. до н. э. (45).
68
Иерархии времен: наряду со временем, хронологически обозначенным и вплетающимся в канву событий, Полибию видится время хронологически открытое — измерение истории цивилизации в целом; оно проявляется в те не частые моменты, когда решаются ее судьбы. Как уже отмечалось, Полибий искал смысл истории и нашел его в так называемых естественных «циклах». Общество, государство в этом случае уподобляется индивиду: оно проходит последовательно через юность, зрелость, затем стареет, приходит в упадок и исчезает (VI, 9, 10—11). Зная этот порядок, можно ошибиться, пытаясь предсказать длительность той или иной формы правления (правительства), но редко ошибаются относительно самой фазы данного цикла.
Как мы видели, еще Геродот рассматривал грекоперсидские войны как драму, содержание которой предвосхитило судьбу каждой из воюющих сторон в отдельности. Таким же образом Полибий был близок к идее истории как науки, открывающей регулярности, которые управляют жизнью общества. И эти понимаемые как естественные регулярности позволяли определенным образом уточнить и развить понимание предмета и цель историописания. Для Полибия само понятие «история» уже неприложимо ко всякого рода сюжетам, а только к исследованию определенного рода — течению дел человеческих во времени. Более того, Полибий впервые явным образом выразил идею круговорота в истории, ибо, опираясь на ^естественные цик- лы» в жизни человека и проецируя их на историю государства, он предвидел, что за возвышением Рима когда-нибудь неизбежно последует его закат и падение (22. 43). Как все события восходящей фазы цикла протекали сообразно законам природы, так равным образом будут протекать и ожидаемые перемены, связанные с нисходящей фазой цикла.
Наконец, прагматической историей могло обозначаться последовательное и причинное изложение событий, ибо только такая история отвечает на вопросы, что, почему и для чего происходит, иначе история не приносит никакой пользы и превращается в забаву *.
* Пришедшая на смену так называемой «трагической истории» и восторжествовавшая в античном историзме тенденция «практической», политической полезности истории нашла свое выражение в переносе акцента на правдивость исторических сообщений. Иными словами, то, что в глазах Аристотеля являлось свидетельством «ущербности»
69
«По нашему мнению, необходимейшие части истории те, в которых излагаются последствия событий, сопутствующие им обстоятельства и особенно причины» (III, 32, 6; ср. III, 31, 1—13). При этом Полибий допускает лишь внутриисторическую причинность, т. е. коренящуюся в самих событиях.
Не следует, однако, переоценивать меру рационализма в истолковании Полибием проявления «закона природы» в рамках истории событийной. Именно об этом предупреждают пассажи Полибия, посвященные всемогущей мистической силе фортуны. Очевидно, что переменчивое и непредсказуемое ее вмешательство в течение событий и судьбы людей плохо сочетается с идеей закона природы, благо что при этом речь идет о различных уровнях и способах рассмотрения истории (XX, 7,2; XXIV, 8,2).
Заметим также, что Полибий не свободен от непосредственно зрительных, равно как и от интуитивных, форм восприятия действительности — между зрением и слухом он решительное предпочтение отдает первому (XII, 27, 2). Отсюда требование, чтобы историк был современником и еще лучше — участником изображаемых событий. Государственный (и военный) опыт историка — очень важное условие «полезности» его труда. Лучше всего, если бы историю писали сами государственные деятели (XII, 28,3) *.
Таковы предельные грани историзма языческой античности. Их знание совершенно необходимо для понимания судеб историзма в последующее времена, в особенности начиная с эпохи Возрождения.
Римляне придали историческому сознанию греков новые измерения. Это было обусловлено прежде всего тем, что значительно раздвинулись пространственные границы наблюдавшегося с берегов Тибра текущего исторического процесса в сравнении с горизонтом
истории как рода литературы в сравнении с поэзией, оказалось в новой перспективе ее наибольшим достоинством (см.: Цицерон. О законах: сКВИНТ. Как я вижу, брат мой, по твоему мнению, в историческом повествовании следует соблюдать одни законы, в поэзии — другое. МАРК. Разумеется. Ведь в первом все направлено на то, чтобы сообщить правду, во второй — большая часть на то, чтобы доставить людям удовольствие» (I, 1, 5)).
* Историк Тимей (IV в. до н. э.), по мнению Полибия, плох потому, что писал о том, чему сам не был свидетелем. Он ему напоминает «живописцев, пишущих картины с набитых чучел» (XII, 25а, 2—3).
70
«Истории» Фукидида. Намного острее ощущалось римлянами течение времени, поскольку их историческая память опиралась на сравнительно более раннюю и практически не прерывавшуюся историографическую традицию. Восприятие непостоянства, изменчивости заставляло их более пристально рассматривать прошлое и более часто заглядывать в будущее. В результате подобных сравнений в рамках собственной истории рождалось сознание постепенного упадка нравов и древнеримских доблестей, одним словом, сознание, что золотой век позади. В рамках же истории «всеобщей» — обостренное чувство изменчивости рождалось из наблюдений за конечной судьбой некогда могущественных царств, ставших одно за другим добычей завоевателей. И тем не менее до конца античной эпохи суть времени и неотвратимость изменений так и остались чужды ее историческому сознанию. Надежды на улучшение сущего все еще связывались не с будущим, а с возвратом к прошлому. Так, ранняя империя драпировалась в одежды отошедшей навсегда республики. В идеализированной старине черпали свое вдохновение поэты и философы, ораторы и историки.
Решающую роль в формировании особенностей римской историографии сыграли риторы, и прежде всего Исократ с его противопоставлением учебы на опыте прошлого обучению на материале философии. Поскольку наибольшее влияние на римскую историографию оказала риторика и философия стоиков, постольку практические цели получили в ней приоритет над теоретизированием. Именно поэтому в центре внимания в этот период оказался не вопрос о предмете истории, а проблема цели и метода историописания.
Отождествив свой идеал с римским идеалом гражданской доблести и служения государству, стоики наделили историю функцией «обучения и воспитания» на примерах. Но превращение истории в «школу», наиболее полезную для магистратов и военных, предъявляло новые требования к историкам. Отныне возобладало убеждение, что только «люди дела» (т. е. опять-таки политики и военные) способны создать наиболее «полезный» исторический труд, в котором их собственный опыт мог бы послужить наиболее успешной подготовке их воспреемников на ниве практической политики.
Это убеждение наиболее отчетливо выразил Полибий, писавший: «Платон нам говорит, что дела людей
71
Пойдут на лад только при условии, если философы станут царями либо же цари станут изучать философию. Я же скажу, что в историописании все будет обстоять благополучно при условии, если люди действия возьмут на себя этот труд... или же станут рассматривать опыт в делах как необходимое условие создания истории» (61. XII, 28, 1—5).
Тацит обвиняет историков, сменивших «великие таланты» эпохи республики, в том, что они отличались неведением государственных дел (62. Hist., 1,1). Точно так же Саллюстий усматривает в историописании альтернативу публичным занятиям (Catil., 3,2). Неудивительно, что историю здесь писали члены правящего класса. Поскольку же для политика занятия историей были либо отвлечением от дел, либо занятием, когда он оказывался не у дел, постольку очевидно, что на смену опытам «всеобщих историй» пришла «внутренняя» история Рима.
Весьма показательны с этой точки зрения историографические опыты Хаццха (около 58—после 117 г.). Хотя Тацит унаследовал от прагматического направления требование непоколебимой приверженности к истине— писать историю «без гнева и пристрастия», ему не чужда была тенденция и мимезиса, т. е. стремление «потрясать» читателя описанием «страшных» и «поразительных» событий. В итоге Тацит оказался прежде всего историком-моралистом. Историк творит суд над «агентами» истории, воздавая «по заслугам» добродетели и пороку. В «Анналах» Тацит писал: «Я считаю главнейшей обязанностью анналов сохранить память о проявлениях добродетели и противопоставить бесчестным словам и делам устрашение позором в потомстве» (62. Annal., III. 65). Поскольку для «истории субъективной», т. е. истории, понимаемой как цепь мотивированных человеческих «деяний», время являлось лишь чем-то внешним по отношению к последним, формальным ориентиром их чередования, и не более того, постольку понятие «история» носило вполне конкретный характер, и, как следствие, формировалось и характером «деяний» представление об эпохе (63).
Иными словами, «деяния» окрашивали время — его «величие» или «низость» и «падение». Вот один из лучших примеров подобной конкретизации «эпохи», «Я приступаю к рассказу о временах, исполненных
72
Несчастий, изобилующих жестокими битвами, смутами И распрями, о временах диких и неистовых даже в мирную пору (62. Hist.).
Четыре принцепса, погибших насильственной смертью, три гражданские войны... Капитолий, подожженный руками граждан. Поруганы древние обряды, осквернены брачные узы... Денежные вознаграждения, выплачиваемые доносчикам... Некоторые из них в награду за свои подвиги получают жреческие и консульские должности, другие управляют провинциями императора и вершат дела в его дворце» (62. Hist., 1-2).
Нужно ли более наглядное свидетельство по преимуществу этической окрашенности времени в римской историографии эпохи ранней империи. Не трудно заметить, что Тацит подходит к истории не только как ритор, но и как исторический мыслитель. Его цель — оставить потомкам цепь исторических примеров политических пороков или добродетелей. Характер политического деятеля — вот определяющий фактор истории.
Подведем итоги. Как мы уже знаем, Аристотель отказал современной ему историографии в статусе науки, а как род литературы он ставил ее ниже поэзии из-за отсутствия в ней истин непреходящих, философских. Субъективное вйдение истории приводило к тому, что она воспроизводилась в историографии не как цепь органически связанных и вырастающих одно из другого событий, а как совокупность эпизодов, каждый со своим началом, серединой и концом. В рамках подобного вйдения истории принцип организации «событий» не требовал их генетической связанности. Именно эта сосредоточенность античной истории «на частном» не только мешала Аристотелю причислить историю к науке, но в познавательном смысле побудила его отдать пальму первенства поэзии. «Частное безгранично и не может быть предметом истинной науки».
С течением времени в римской исторической мысли все более важное место занимала категория, фортуны, в которой концептуализировалась не подвластная индивидууму область исторической действительности, лежащая между замыслом и направленны]# на его достижение деянием и последствиями, из него вытекавшими. В эллинистическую эпоху под влиянием восточных астрологических учений в Греции и Риме широко распространились фаталистические верования, в кото
73
Рых человек оказывался игрушкой слепого случая, капризного и изменчивого. Отсюда понятие «колесо фортуны» (сначала символ Солнца, наделенный магическими функциями, позднее — символ слепой женщины, вращающей колесо судьбы).
История этого понятия в историографии потребовала бы проследить его роль в историческом объяснении от Геродота (IV; 79) до Аммиана Марцелина — IV в. н. э. («тем временем быстрое колесо фортуны, постоянно чередующее невзгоды и процветание» (XXVI, 1, 1)). Важно только отметить, что внедрение категории фортуны в господствующую в античном историзме тенденцию трактовать мир истории субстанционально, т. е. сообразно с убеждением, что познаваемо только неизменное, свидетельствовало о том, что постоянно существующая, неосознанная потребность мыслить на почве истории исторически (т. е. учитывая фактор изменчивости и необходимость ее объяснения) прорывалась во всех тех случаях, когда авторы прибегали к категории фортуны.
Естественно, что отсутствие идеи объективной истории и следствие этого факта — неприменимость к античной истории таких категорий, как объективная значимость ритмов движения, периодичность, целостность, превращали самого историка в организующее начало «цовествования». Сообразно с этим и решался вопрос об объективности историка. Нет сомнений в том, что род «достопамятного» ему задавало время. Однако в процессе фиксации его историк оказывался между двумя по сути взаимоисключающими требованиями — сообщения истины и следования в той или иной степени требованиям мимезиса. Драма истории должна была эмоционально приближаться к драме сценической. Наконец, внешний характер времени по отношению к развертыванию событий превращал его в простую хронологию. Ее рамки объединяли то, что внутренне оставалось между собой не связанным. С этих пор морализаторская, дидактическая тенденция становится преобладающей в античной историографии. Об этом свидетельствует труд младшего современника Тацита — Светония Транквилла (70—160 гг. н. э.) «Жизнеописание двенадцати цезарей». Его ведущая идея может быть выражена кратко: характер императора в каждом случае определял характер соответствующей исторической эпохи. Императоров же он делил на «добрых» и
74
«злых». Морализаторскую задачу решал в своем труде «Параллельные биографии» и греческий историк этбго времени Плутарх (41—126 гг.), сопоставляя видных греческих и римских деятелей. Само по себе сосредоточение внимания на выявлении индивидуальных черт характера сравниваемых деятелей было обусловлено признанием в истории решающей роли великих людей — взгдад, весьма распространенный среди писателей эпохи империи.
Наконец, в русле воззрений Тацита на цели й метод историописания последний крупный римский историк Аммиан Марцеллин (330—400 гг.) создавал свой труд «Деяния», в котором освещается римская история с 96 по 378 г. Опровергая мнения тех, кто требовал от историков создания увлекательных повествований, Аммиан Марцеллин считал, что материалом для исторического труда могут служить только важные события, а не забавные детали. И снова, как и у Тацита, требование соблюдения исторической правды совмещается с особым вниманием к моральному облику личности сменявших друг друга императоров, повинных, по мнению историка, в несчастьях, обрушивавшихся на Римское государство. Все свидетельствовало о том, что вечный город (urbs aeterna) уже пережил свою юность и зрелость и находился в состоянии старости, хотя все народы продолжали чтить его как владыку мира.
Западная римская империя пала. Несмотря на то, что в ранний период истории западных "варварских королевств" было забыто значительное число достижений материальной и духовной античности, многое ею созданное продолжало жить и на Западе. На Востоке же, в Византии, античная традиция, переосмысляясь, по существу никогда не прерывалась. И на западе и на востоке Европы господствовало христианство впитавшее в себя ценности античной культуры. Благодаря трудам "отцов церкви" (Марк и др.) грамотные люди знакомились с некоторыми положениями античной философии, с историей, мифами.
Когда славянские страны, в том числе Русь, приняли христианство, эти труды, доставлявшиеся из Византии, как и другие христианские произведения, исторические хроники, романы от Александра Македонского, стали известны и здесь. На Западе же латынь оставалась языком церкви и науки еще много столетий после падения Рима. В монастырях переписывали рукописи античных авторов, благодаря чему они дошли до нас. Архитектура церквей воспроизводила римскую архитектуру (в частности, римских базилик), хотя и со значительными вариациями, в разных странах и областях.
Жила и сама идея Рима как политического и духовного центра, объединяющего народы. Константинополь назывался "вторым Римом", византийцы именовали себя римлянами - "ромеями", а своего императора - "римским кесарем".
На Западе продолжателями, наследниками Рима считали себя Карл Великий, а затем государи "Священной Римской империи". После падения Константинополя на Руси укрепилось представление о Москве как "третьем Риме", наследие православного Рима - Константинополя, и это сыграло немалую роль в идеологии 15-16 вв., в изучении истории и литературы Рима, из которой черпался материал для оправдания политических концепций (как, например, в переписке Грозного с Курбским).
И на Востоке, и на Западе в центре внимания стояла философия Аристотеля, приспособленная к христианской философии. Его труды, как и другие античные сочинения, были переведены, например, на арабский язык. Опираясь на наследие александрийских материалов, арабы создали алгебру, знали они и Галена (римский врач), и греческих астрономов. Именно с арабского языка сочинения Аристотеля были переведены на латынь. Непререкаемым авторитетом вплоть до Нового времени остались Птоломей (создатель геоцентрической системы мира) и Гален, а когда настала возможность отвергнуть их санкционированную церковью непогрешимость, Коперник, создавая свою гелиоцентрическую систему опирался на Аристарха Самосского и его теорию обращения Земли и планет вокруг Солнца.
Римское право постоянно изучалось юристами средневековой Европы, приспосабливалось к нуждам феодального общества.
Если восточноевропейские славянские страны знакомились с античным наследием через Византию, то в Западной Европе знали лишь то, что осталось от Рима. Только, когда с наступлением турок многие византийские ученые стали переселятся в Италию, здесь они познакомились с античным наследием в его полном объеме, что стимулировало расцвет культуры Возрождения. Теперь труды и римских и греческих авторов извлекались из монастырских хранилищ, переписывались, изучались, комментировались становились оружием в борьбе с властью церковной догмы над умами людей, пропаганде новых идей гуманизма, просвещения, свободы мыслей, гармоничного развития личности, величия науки.
Велико было в то время влияние античного искусства. Извлеченные при раскопках статуи служили образцом великим творцам Возрождения, воплощая идеал прекрасного, но земного человека в противоположность средневековым изображениям святых. За образцы бралась и римская архитектура, основы ее осваивались и развивались далее. Знаменитый тогда автор труда по архитектуре Палладий во многом основывался на Витрувии. В обращении к античности современники Возрождения видели путь к духовному освобождению от засилья догм и утверждению науки, творческих исканий во всех сферах жизни.
С течением времени влияние античного наследия все более крепло. Латынь продолжала оставаться языком ученых всего европейского мира, углублялось знакомство с греческим языком и греческими мыслителями. В 18 в. сложилась теория "греческого чуда" - абсолютного совершенства искусства классической Греции, по сравнению с которыми искусство эллинизма и Рима было упадком и эпигонством. Развитие книгопечатания стимулировало изучение греческих и латинских авторов и знакомство с ними.
Теорема Пифагора, геометрия Евклида, закон Архимеда стали основой обучения в школе. Труды античных географов, исходивших из шарообразности Земли и вычисливших ее объем, сыграли немалую роль в Великих географических открытиях. Философские системы античных мыслителей вдохновляли философов Нового времени.
В 18 в., в предверии Великой французской революции, философы - материалисты обращаются к Лукрецию. Его учение возникновения мира из атомов, об эволюции природы и человеческого общества без божественного промысла, о естественном договоре, объединяющем людей для общей пользы, о законе, который не бог, а люди устанавливают для той же пользы и отменяют его, когда он этой пользе перестает удовлетворять было созвучно передовым теориям того времени. И столь же созвучны были идеи народовластия, равенства, свободы, справедливости, хотя, став революционными лозунгами 18 в., они понимались гораздо шире, чем в античности.
Европейский театр и литература постоянно обращались к античности, и все более многообразными становились их связи с нею. Обрабатывались античные сюжеты: "Антоний и Клеопатра" и "Юлий Цезарь" у Шекспира, "Андромаха", "Федра", "Британик" у Расина, "Медея", "Гораций", "Помпей" у Корнеля. Воспроизводились целые пьесы. Например, "Комедия ошибок" Шекспира повторяла "Менехмов" Плавта, а "Скупой" Мольера - плавтовский "Ларчик".
Слуги комедий Мольера, Лопе де Вега, Гольдони похожи на ловких, умных рабов Плавта, помогавшим господам устраивать свои любовные дела. Переводились античные романы и в подражание им писались новые. Множество античных образов и сюжетов - богов, богинь, героев, битв и празднеств - служило темами художникам и скульпторам, трактовавшим их в соответствии со вкусами своего времени. Так, активный участник Великой французской революции художник Давид в противоположность художникам, угождавшим вкусам изнеженной знати, писал античных героев, преисполненных патриотических и гражданских чувств: "Клятва Горациев", "Смерть Сократа", "Леонид у Фермопил".
Римское право легло в основу права других западных государств.
В Новое и Новейшее время античный мир сохранил свое значение в самых разных сферах духовной и умственной деятельности. К нему обращаются историки, социологи, культурологи. Античный мир как некий замкнутый цикл известный с возникновения до гибели, постоянно служит эталоном для культурологов.
Без знакомства с античной культурой невозможно понять многочисленные греческие и римские реминисценции у классиков русской литературы. В России еще в 18 в. переводили античных авторов, и уже Державин написал свой "Памятник" в подражание "Памятнику" Горация. Прекрасно знал римскую литературу А.С. Пушкин. Его переводы по адекватности подлиннику не знают себе равных. К античным сюжетам обращались Д.С. Мережковский ("Юлиан Отступник"), Л. Андреев (пьесы "Похищение сабинянок" и "Конь в сенате").
Неоднократно в "Капитале" Маркс ссылался на античных авторов. В значительной мере на античном материале построил свою работу "Происхождение семьи, частной собственности и государства" Ф. Энгельс, посвятивший также три статьи раннему христианству. Высокую оценку античной культуре и науке давал В.И. Ульянов-Ленин.
Таким образом, тысячи нитей связывают культуру Европы с древними цивилизациями Греции и Рима. Фундамент современной Европы был заложен в Древней Греции и Риме.